no
up
down
no

[ ... ]

Как заскрипят они, кривой его фундамент
Разрушится однажды с быстрым треском.
Вот тогда глазами своими ты узришь те тусклые фигуры.
Вот тогда ты сложишь конечности того, кого ты любишь.
Вот тогда ты устанешь и погрузишься в сон.

Приходи на Нигде. Пиши в никуда. Получай — [ баны ] ничего.

Nowhere[cross]

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Nowhere[cross] » [now here] » and you know


and you know

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

http://sh.uploads.ru/UMjvL.png

Скажи, Гил. Ты…
...счастлив?
Я не хочу, чтобы ты вспомнил это.
Не.
Вспоминай.
Я знаю, что в глубине души ты всегда хотел, чтобы меня не было, ведь тогда — ты был бы свободен. Ты и сам всегда боялся этого. Боялся, что твои воспоминания — вернутся. Ведь я — ошибка. Ведь мой алый глаз, этот проклятый алый глаз!.. Если б только меня не было, если бы ты меня бросил, если бы я не открыл Врата в Бездну и не убил их всех, если бы я исчез, если бы я никогда не рождался, то тогда бы ты...

ЗНАЕШЬ, БРАТ, ВСЕ ЭТИ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ Я ЖИЛ ТОЛЬКО, ЧТОБЫ СТЕРЕТЬ СЕБЯ! ДЕЛАЛ ВСЁ, ЧТОБЫ НЕ ОСТАЛОСЬ НИЧЕГО, КРОМЕ ЭТОГО ПУТИ! Я просто хотел защитить тебя! Поэтому, знаешь, именно поэтому мой самый первый вдох станет последним. Твои глаза всегда так сияли, и я сохраню этот свет. Ты навегда, навсегда останешься в нём. Нет-нет, не волнуйся. Я знаю, что тебе нужно. Я всё сделаю сам, мой милый брат. Твоя злоба. Твоё презрение. Твой гнев. Твоя ненависть. Я всё вытерплю, лишь бы ты был счастлив.
Я изменю ход истории.
Я подарю тебе прошлое, в котором никогда не будет
меня.

[nick]Gilbert Nightray[/nick][status]__________[/status][icon]https://i.imgur.com/tUNjNTq.png[/icon]

Подпись автора

AU:
'till everything burns [BNHA]
You know my name. [BNHA]
Inside the Fire [BNHA]


BREAKING THE SILENCE [BNHA]
sorry not [BNHA]

Сюжет:
I remember your name
— darkside;

+2

2

ГИЛ! — щемящий оклик уносится с ветром, рассекает ливень на две половины, но так и не настигает брата, врезавшись в стену дождя, пригвоздившего отзвук собственного отчаяния к земле, равно как и всякое понимание того, почему Гил — раненный, измождённый, едва живой — сейчас не в постели.

— Это… не сон, Винс!

Отвернувшись от него, стоя к нему спиной, обратившись лицом к пустоте, Гил заливается смехом, сам не свой — содрогается в хохоте, простирая руки навстречу ливню — словно пытался подставить под его удары рану — не заживляемую, не телесную, но ту, что чернокрылом вороном притаилась в отдалённой темноте его души.

Винсент никогда ещё не видел его таким.
Какого чёрта он делает. Почему? Почему. Почему так ведёт себя?!
Но Винсент ведь знает. Знает причину, но не желает слышать, не желает признавать, потому что... Потому что!

«Гил…»

— Перестань, — почти одними губами, беззвучно, обеспокоенно, но отстранённо, холодно, будто что-то внутри надорвалось по швам и больше не сошьётся.

Эти воспоминания.
Эти его слова…

«Это всё не сон» — зашумело в ушах омерзительным звоном. Раскатилось громом посреди дождя, ледяными пулями решетившего это место, но так и не сумевшего утопить в своих брызгах единственное живое и неподдельное чувство, которое Винсент когда-либо испытывал, кроме негасимого желания видеть Гила — счастливым.

Страх.

Страх того, что однажды Гил вспомнит. Страх этот, разливающийся по жилам, точит, словно яд, одолженный у Лотти — тогда ему понадобилось разыграть небольшой спектакль на своей шахматной доске, главными фигурами в котором стали юная госпожа Рейнсворт и этот её прихвостень, эта одноглазая мразь, одной мысли о которой было достаточно, чтобы возжелать резать, потрошить, мучить, убивать.

Обезглавливать.

Как же жаль, что ему не удалось вывести «коня» из игры, и даже эту чёртову белобрысую пешку, когда ею было так легко манипулировать, так легко управлять. Кто знает, быть может, сдохни Ксеркс Брейк — тогда бы всё было бы иначе, всё было по-другому — Винсент знал, что именно этот ублюдок манипулировал Гилом, придавал ему, покинувшему дом Найтреев, форму, ему, его дорогому Гилу, мягкому и податливому, как воск от расплавленной свечи. А всё из-за этого ничтожества, этой конченной дуры, осмелившейся пойти против его приказа: Эхо поступила как очень нехорошая девочка в его понимании, и он воздал ей, своей слуге, по заслугам — отныне Эхо больше никогда не покажется в этом мире, Шум навсегда заглушит её жалкий писк. И всё же, тогда ему удалось сделать главное — уничтожить воспоминания, которые хранила та мерзкая цепь, тот омерзительный кот (он бы ещё раз ему глаза выколол).

Только ради Гила, только ради него одного, только ради того, чтобы он никогда, никогда не вспомнил, ему, Винсенту не раз пришлось балансировать на острие ножа, мечась меж двух (а то и на перекрестке) огней, способных испепелить их обоих дотла.
Да. Всё верно. Гил не должен был видеть его таким. Вспоминать о том, что произошло сто лет назад.

«Знаешь, брат…»

Знал ли он, что самое невыносимое для Винсента — это видеть его, Гиберта, терзаемого собственным прошлым? Их обоюдным, одинаково переполненным болью. Прошлым (это не было сном), в котором Гилберт страдал из-за того, что на этот свет появилось проклятое дитя. Он. Винсент. Его родной младший брат.

«…Я…»

Не сон. Не сон. Не сон. Не сон. Слова прокручиваются в голове, пока Гил всё смеётся, смеётся, смеётся (Горько. Безумно)

Слова поражают, ослепляют сверкнувшей только что молнией, парализуют нутро, обездвиживают то, что у Винсента было в том месте, где у людей покоилось сердце. Отверженный целым миром, возненавиденный всем сущим с первых секунд своей жизни — он решил всегда отвечать всему этому миру тем же: ненавидеть его — первым.
Но там, в этом месте, под рёбрами, слева, помимо ненависти и презрения ко всему живому, тщательно скрываемому за сотней интонаций улыбок — всё ещё теплилось кое-что живое, бесконечно милосердное — лишь только к одному его милому Гилу. И оно сейчас сжалось, вдавилось, разорвалось на части при виде брата, чья промокшая рубашка, прилипшая к телу, была обагрена пятном марева столь драгоценной крови. Как же он, Винсент, как же он допустил это? Чтобы была проронена хоть капля?

«Я никогда не хотел этого…»

Нет, не вспоминай. Лучше бы его, Винсента, сейчас решетил не ливень — лучше бы его решетили пули. Насквозь. Ведь это был не сон.

«— Это… не сон, Винс!»

Эти слова… Оказались куда болезненнее, чем даже вчера, когда глупый Гил заслонил его от пули, предназначенной одному ему, Винсенту. Только ему. Это всё его, он это заслужил, неужели Гил не понимал, что его собственная жизнь, жизнь дорогого Гила, куда ценнее жизни его младшего брата? Что это именно ему, Винсенту, не следовало существовать! И он бы избавил Гила от себя, наложил бы на себя руки, неважно что — смерть никогда, никогда его не страшила, он всегда не хотел жить. Вот только глупого и родного Гила это вряд ли сделало бы счастливым, пусть тот трижды ненавидит его, Винсента, трижды боится, опасается, считает «ненормальным», пусть даже если ему трижды плевать на Винсента, трижды всё равно — только в том случае, если бы Винсента не было бы с самого начала, всё было бы для Гила иначе. Только тогда он был бы по-настоящему счастлив.
Правда, Гил?

«Я… не хотел, чтобы ты всё вспомнил»

А дождь всё хлещет, неумолимо и беспрестанно, тяжестью своей припечатывая к лицу неровно остриженные светлые пряди, укрывшие от целого мира причину всех их несчастий: всё верно, ему не следовало взирать на брата своим проклятым глазом: взирать можно было только глазом тем, чей золотистый цвет роднил их друг с другом — его и Гила. Единственное, что, кажется, их роднило, никто никогда бы не подумал, что они —кровные братья.

«Ведь ты… такой добрый. Такой слабый»

Гил обрушивается на колени, терзаясь от боли сам, терзая этим Винсент (подтверждая каждую его мысль — добрый, слабый). Капли текут по щекам. Кто из них двоих плачет? Всего лишь дождь.

«Это был не сон, тебе это не приснилось, Гилберт!»

Эти слова. Было ли от этих слов больнее тогда? Когда Гил, впервые оказавшись в поместье Найтреев, не узнал его, Винсента, своего собственного брата. Винс так ждал его, так искал, даже пошёл на сделку с Бернардом Найтреем: герцог усыновит Гила, и тогда Винс, расскажет всё о трагедии столетней давности, хихих, ну, или почти всё, а может и вовсе — ничего, но Бернарду совершенно необходимо было знать о том, почему никто из наследников его дома так и не смог подчинить Чернокрылую Цепь.
Потому что однажды и навсегда — Ворон принадлежал только его дорогому Гилу!

Но Гил тогда… Гил тогда оттолкнул его, оплеухой по ладони, протянутой к нему — к единственному дорогому человеку в этом мире, которого он, Винсент, просто хотел обнять и никогда не отпускать.
Тогда — Гил отвергнул его. Отказался. Отстранился, как все и остальные, молча и пугливо клеймив — «ненормальным».
Гил не вспомнил, не вспомнил его. Забыл.
В Винсе тогда что-то словно бы оборвалось, как обрывается плюш, выбитый из порезов, продырявленных ножницами на его плюшевых игрушках, под его собственными руками.
И всё же… никогда до этого Винсент не был настолько счастлив. Всё было хорошо: Гилу не нужно было вспоминать о том, что натворил его младший брат. Не нужно вспоминать — ничего.

О том, что он, Винсент, сделал с жизнью Гила, каким кровавым кошмаром обратил. С этого дня всё должно было стать в порядке: они всегда будут вместе. Винсент всегда будет рядом. Пока не…

«Я боялся, что всё это тебя просто сломает»

— Гил…

Поэтому, именно поэтому он, Винсент, сделал всё, чтобы оградить Гилберта от того, что ему угрожало — Найтреи это были или Баскервили, Рейнсворты или Барма, Вессалиусы или Пандора, да хоть сам Глен: он просто использовал всех их, пачкая руки — свои, чужие, и даже руки самого Гила пытался замарать в крови, но лишь в его благо, не размениваясь на мелочи, ход за ходом на шахматной доске под названием «Ривей» выстраивая свой гамбит, в котором главной фигурой, самой ценной, его королём был — Гил. Только он один важен. И Винсенту давным-давно было известно, как только очнулся на пороге у Найтреев — чем закончится для него этот "шах и мат".

«Всё это только ради тебя. Тебя спасти.»

Что бы ни было. Что бы он ни делал. Всё это будет ради него. Ради того единственного человека, к чьей судьбе Винсент не мог быть назидательно равнодушен и безучастен.

Разрезая стену из дождя, шагает навстречу, протягивает к нему руку (снова). Он всегда, всегда тянулся к нему, к своему Гилу. Всегда это делал. Холод, голод, боль, унижение, не нужность, гонение и людская ненависть — он бы всё это вытерпел. Всё, лишь бы старший брат всегда держал его за руку. Ведь Гил для него был (всем) путеводной звездой, что теплее солнца согревала его в самые холодные и снежные саблийские ночи, зездой, переполнявшей осязаемым воплощённым смыслом его неправильное и оттого незаслуженное существование, то, которое и вовсе не должно было быть. Гилберт был этим смыслом. Всегда, сколько Винс себя помнил. И он цеплялся за него, держался как за спасительную соломинку, не готовый выпустить из своих пальцев его ладони и рухнуть в пропасть. Вместо этого, он тянул, утаскивал Гила за собой. В самую Бездну. Как же он мог так?

Но Винсент всегда удивлялся, почему Гилберт, в глубине души ненавидевший его, Винса, также, как и все остальные, Гилберт, уставший от этой ноши, не оставлявший его, Винса, только потому, что сам боялся остаться никому ненужным — всё же не бросал его. Даже когда на Гила поднимали из-за него, Винсента, руку, из-за его проклятого уродливого глаза. Всякий раз, когда его забивали камнями и кулаками, проклинали его, дитя, несущего несчастья, ребёнка Дурного Предзнаменования — он был рядом. Почему. Почему? Почему Гил не бросил его тогда, но отталкивает прямо сейчас, когда впервые, впервые в своей жизни Винсент не желает быть отринутым?! Он всегда тянулся к нему — но Гил оттолкивает его, не даёт, не позволяет коснуться, цепью и перьями перегородив путь к себе. Чернокрылым Вороном.

— ГИЛ?! — мир в миг погружается во мрак, гортань выжгло собственным вопрошающим воплем — что он задумал?! Собрался себя судить? Демиос, его собственная цепь, только навредит (обезглавит), не подоспеет!

— БРАТ, СТОЙ! НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО!
     
«Не уходи» — утонув во вспышке чернее ночи, так и не сумев (спасти) добраться до брата, Винсент обращает эту фразу в снесённый каплями дождя шёпот, всё ещё протягивая к нему, к Гилу, руку.

[nick]Vincent Baskerville[/nick][status]HUSH HUSH, SCREAM SCREAM[/status][icon]https://i.imgur.com/qVQI5Dy.jpg[/icon][fandom]pandora hearts[/fandom][lz]I tell myself, I'm good to (die) go, but one look, and you know, I could never let you go.[/lz]

+2

3

Он знал: его преданность не-нормальна.
Фанатичная и слепая, она вкрадчивым шёпотом въедалась в сознание, гипнотизируя, отметая все доводы благоразумия, заглушая собственный голос. Которого у него никогда и не было.

Он знал это и раньше.
Он знал, но не хотел об этом думать. Игнорировал, отметал, перекрывал другим — чем угодно, лишь бы не смотреть правде в глаза, лишь бы не спотыкаться о собственное прошлое, которого не-помнил. Предпочёл забыть. Ведь это было неважно, так неважно.

Он — боялся.
Боялся узнать правду. Боялся вспомнить. Боялся своего прошлого. Себя.
Боялся и не хотел вспоминать. Отказывался, противился — бежал, что есть мочи, крепко зажмурив глаза и заткнув уши.
В конце концов, Гилберт просто трус. Всё тот же мальчишка — инфантильный и безвольный, будто бы и не видевший, не знавший мира, только разве что научившийся принимать маску равнодушия и хладнокровия: это ведь так удобно.

Он всё такой же.
Всё тот же Гил, что и десять лет назад. И будто бы это не он спускал курок в тех, кого называют товарищами, союзниками — абсолютно спокойно, не меняясь в лице. Будто бы это не он наблюдал за чужой смертью с отвратительным безразличием: за тем, как холодная сталь раздирает плоть, протаранивая кости и застревая. Не он — видел последние минуты ещё-живых, но в кого уже цепко вцепились костлявые пальцы, неумолимо утягивая за собой, бесстрастно и глухо к чужим мольбам. И не он просыпался посреди ночи от кошмаров, в которых видел истекающих кровью, с пробитым виском, с багровыми разводами на слишком-белой рубашке: «За что? Почему? Почему ты не спас? Почему — убил? У меня была дочь. Я должен вернуться домой. Пощади. Помогипомогипомоги, умоляю

Потому что всё это неважно.
Совершенно.
Это просто необходимость — не более того.

Но Оз был прав. Как же он был прав:
Гилберт совершенно не изменился. Только теперь в нём не было ничего чистого, не осталось ничего светлого.

「 Используй других, ради собственных целей. 」

Только теперь его руки — по локоть в крови.

Используй «друзей», используй брата, которого не помнишь — не помнил — боялся [ не хотел? ] вспоминать: вычеркнул из жизни, точно дурной сон, «очистил совесть», избавившись от бесконечных чувства вины и неизбежности. И никогда — никогда — не показывай как тебе на самом деле страшно, сколь сильны твои неуверенность и сомнения. Не показывай — насколько сильно тебе на самом даётся [ давалось? ] всё это не-просто:
Как выворачивает наизнанку и после — хочется проблеваться. Как выкуриваешь одну сигарету за другой и мелкой дрожью бьёт пальцы. Как пытаешься смыть чужую кровь с ладоней — безуспешно: она въелась и разъедает кожу — так кажется — она напоминанием, шрамами. Наказанием.
Как скребётся внутри не-спокойное, тошнотворное, глухой агрессией и само-ненавистью, забытыми осколками памяти режет по старым шрамам. Оно мечется-мечется-мечется, бьётся о рёбра, когтями цепляется за кости, требуя, не находя себе места-выхода: выпусти, выпусти меня отсюда. Вспомни, нет, не вспоминай, забудь. Спрячься, беги, раскрой глаза, не будь глупцом. Оно, глумливое, ядом топит кровь и выдыхает насмешливое где-то в подкорке сознания: «Посмотри, полюбуйся — вот оно, вот он ты.»

В нём не осталось ничего. Ничего, что он мог бы преподнести своему господину. Ничего кроме силы, что должна была помочь защитить: и это единственное, что было важным — его, Оза Безариуса, жизнь. И ради этого он готов был разрушить себя до самого основания, разобрать на кусочки, вычленить-вырезать-избавиться от всего лишнего, мешающего, делающего его слабым. Он готов был опуститься на самое дно, пока не коснётся его лопатками — ещё глубже: задохнуться темнотой и холодом, заковать себя в цепи, но — стать сильным.

Он был готов на всё
[indent] ради
[indent]  [indent] своего
[indent]  [indent]  [indent] мастера

Пожертвовать всем, что есть — телом, душой.
Цена не имела значения, важно было только одно: достигнуть цели.
Потому что Гилберт — не изменился: и если «свет» не может соединить их, то он ступит во тьму. И если закон не может помочь, то он пойдёт против него. И если надо — он наступит себе на горло, будет работать с тем, кто ненавистен и кого презирает.

Гилберт знал, прекрасно знал. И сейчас он мог себе в этом признаться.
Он нутром чувствовал: это на подсознании, на чистых инстинктах — в этом нет ничего нормального, правильного и естественного. Но пятнадцать лет, пятнадцать лет — не достаточный ли срок, чтобы стереть границы, чтобы сослужить службой не просто господину твоему — другу?

「  Другу. 」

Гилберт никогда не позволял себе произносить это вслух. Точно бы боялся, что озвученное может разрушить всё — хрупкий фундамент осыпется, сон развеется. Гилберт всегда считал, что был того не достоин. Такой, как он, не имеет права называться другом. Не имеет права быть рядом с тем, кто спас ему жизнь. Такой как он — слуга, найденный, подобранный точно щенок бездомный. Такой как он — предавший дом Безариусов.

Но всё равно.
Всё равно — он хотел быть им для Оза.

Но: ничего не изменилось.

Гилберт думал так даже сейчас. Особенно сейчас.
Понимая. Вспоминая. Осознавая всё, что он сделал в этой и прошлой жизнях.

Сердце глохнет. С силой бьётся о кости и срывается с ровного ритма. Сердце — обтянуто колючей проволокой, болезненно сжимается, мечется. Лицо искажает ломанная улыбка:

Ты такой трус, Гилберт Найтрей.
Десять лет. Целых десять лет ты бежал от правды, от самого себя. Кого ты защищал? Мастера? Брата? Себя.

Гилберт чувствует, как задыхается.

Как он мог?
Как он мог подумать о том, что Винсента никогда и не было, не-существовало?
Как он мог забыть, что Винсент — его брат.
Как он мог
[indent] подумать о том
[indent]  [indent] чтобы оставить его одного
[indent]  [indent]  [indent] бросить

Палящим стыдом — под рёбрами. Чувством собственной ничтожности. Ирреальностью происходящего и подступающей истерией.
Натянутые до предела струны — лопаются. Одна за другой, хлёстким ударом, не-обратимостью. Гилберт чувствует, как внутри что-то ломается, трещит — осыпается издёвкой к его ногам: оно стоило того, скажи? Гилберт чувствует, как задыхается. Снова. Он давится воздухом, забывая как дышать, чувствует нарастающую панику. Он хочет разодрать собственную грудь, вывернуть-переломать рёбра — в крошево. Не чувствовать. Не-быть. Он хочет сжать в пальцах сердце, до хруста в костяшках пальцев:

Он не достоин всего этого.
Не достоин брата, которому сейчас не мог даже в глаза посмотреть.
Не достоин господина, мастера, на которого поднял оружие.

「 Он стрелял в Оза.  」
Осознание пробивает виски, выкручивает острой болью, отзывается хриплым выдохом.
Неважно сколько пройдёт лет: десять, сто или двести — некоторые границы разрушить невозможно.

Он стрелял в него.
И это — контрольным ударом, пробивая надломленное насквозь, почти заставляя согнуть хребет, захлебнуться собственной никчёмностью, неотвратностью происходящего.

Гилберту кажется, что он сходит с ума.
Всё это больше походило на сон. На дурной, дрянной сон. И как бы хотелось, чтобы так это и было. Чтобы не было всего этого, чтобы память раздробленная не пробивала насквозь. Ведь так не бывает. Не бывает, что жизнь твоя начата была сотни лет назад. Ведь не может быть, чтобы ты был столь ...

Он стрелял.

Клялся в верности.
Клялся в верности — дважды.
Пытался сделать всё ради него. И дело совсем не в привычке, не в иррациональных, ненормальных инстинктах — не только в этом: то благодарность, то уважение и желание — тоже — быть другом ему.

Но ты никогда не мог всё сделать как надо, да, Гилберт?

Стрелял.
Стрелялстрелялстрелял.
Этой самой рукой, что должна была защищать, что всегда готов протянуть — помочь: подняться, подхватить, удержать.

Этой самой рукой.

Цепи, что так долго удерживали — звоном к ногам. Сердце, кажется, всё же проламывает кости, выкручивает их, заставляя пробить грудную клетку, выворачивая всего его наизнанку насмешливым, фатальным и неприглядным. Мнимое спокойствие рушится в одно мгновение, точно по щелчку пальцев — срывается прочь вместе с очередным порывом промозглого ветра. Гилберт поднимает лицо к небу — равнодушному ко всему и тёмному, что смотрело с высока, не мигая. Холодные капли дождя обжигают кожу, ломанная улыбка искажает лицо ещё сильнее. Гилберт ничего не слышит: только гул в ушах, отголоски воспоминаний и собственное неровное сердцебиение, что срывалось, беспокойное, не находя себе места — успокоения.

— Это не сон.

Едва слышно, одними губами, болезненно сведя брови вместе — он обращается к Винсенту.
Винсенту, что всегда был рядом.
Винсенту, что сейчас казался слишком обеспокоенным, взволнованным.
Да, всё правильно. Именно так, так всегда и было и это он, Гилберт, только он не видел ничего, кроме того, что хотел видеть. Это он, Гилберт, раз за разом отталкивал его, собственного брата.

「 И оттолкнёт снова. 」
В этом стоило бы признаться хотя бы себе, хотя бы сейчас. Не будь таким жалким.
Гилберт хочет рассмеяться. Надрывно, выпуская наружу то, что разъедало, выжигало, отнимало воздух.
И он — смеётся.
Смеётся, точно бы это могло помочь не захлебнуться собственными эмоциями. Смеётся, точно бы это хоть как-то могло помочь.
Смеётся, срываясь, позволяя себе это: истеричным, совершенно не-адекватным — громко и долго, до хрипа, до боли, до скрежета зубов после, резко замолкая, рухнув и ударяясь коленями о землю.

Что у тебя осталось, Гилберт?
Что ты будешь делать теперь?
Ты потерял всё. Ты потеря самое главное.

Ты ничего не смог сберечь и никого не смог защитить.
Ты не смог защитить его.

Гилберт никогда ещё не чувствовал себя столь слабым, столь отвратительно жалким — сломанным, сломленным, опустошённым. И это — приступом раздражения, злости, что прогоняют всё остальное. Это и беспокойство Винсента. Потому что оно — напоминанием, что розгами по спине, раздирая кожу в мясо, до самых костей, заставляя дёрнуться-выгнуться, глубоко вдохнуть, проглатывая невыраженное, сжирающее: посмотри на себя, Гилберт — ты так жалок, что это даже не смешно, уже — нет; прекрати, не отворачивайся, не смей — хватит бежать.

Гилберт вымученно улыбается и закрывает глаза.
[indent] Вдох.
[indent]  [indent] Выдох.
Пальцы сжимает на запястье левой руки — до боли, до побелевших костяшек пальцев.

Всё ведь на самом деле просто.
Решение приходит неожиданно, столь ясное и правильное, что всё наконец-то встаёт на свои места.

「 Знаешь, Винсент. 」

От былой истерии, неуверенности и надломленности не остаётся и следа — оно сменяется непоколебимой решимостью и Гилберт выкрикивает одно единственное, срывая голос окончательно: «Ворон!» — жёстким требованием, хрипом.

「 Знаешь, Винсент. Мне столько всего нужно тебе сказать. 」

Ему не нужна эта рука. Ему не нужно это тело, если оно — против мастера. Ему не нужно ничего, что может снова причинить ему вред. Не нужна власть, не нужно прошлое, что сдавливает шею удавкой, не давая возможности дышать. Ему не нужно ничего, но:

「 Ты, Винсент — нужен. И никогда больше я не отвернусь от тебя. 」

Ложь. Хлёстко, ухмылкой — едким голосом в голове: ложьложьложь.
Всё это — ложь.
Ведь то, что ты решил, хочешь сделать — хуже. Ведь это перечеркнуть всё, что было и есть. Это — совсем не тоже самое, что отрицать, но быть рядом: пусть и столь обманчиво, хлипко и хрупко, но — рядом. И ты понимаешь, прекрасно всё понимаешь и осознаёшь: вы не можете быть на одной стороне. И именно сейчас, когда ты знаешь всё, когда ты нужен, как никогда — не обманывайся, что это не так, что не видишь и не замечаешь — ты собираешься сделать то, что оборвёт последние нити, объединяющие вас.

[indent] Ты требуешь суда.
[indent]  [indent] Ты требуешь суда — у Ворона.

Ты готов отказаться от всего. От всего, чего достиг за десять лет: от дома Найтрея, от брата.
А что потом, Гилберт? Будешь цепляться за подолы чужой одежды, в надежде удержать — не отпустить, не позволить уйти. Протянешь руку — если останешься жив — как когда-то тебе протянул мастер.

Но простит ли он?
Простит ли тебя Винсент?
И протянет ли руку в ответ?

Ведь это — предательство.
Ты можешь прикрываться красивыми словами и оправдывать себя, но сути оно не изменит и действительность останется той же.
Но ты не готов. Не готов терять его. Не готов терять хоть кого-то. Но ты не хочешь выбирать — ты хочешь удержать, сохранить, спасти [ как глупо и самонадеянно ] их обоих.

Гилберт улыбается. В этот раз мягче — ему.

Ведь именно поэтому ни разу — тогда, в давно забытой, совсем другой, будто бы и ненастоящей жизни вовсе, он так и не смог бросить его. Сколько бы не думал об этом, столь постыдном, сколь бы даже не пытался. Гилберт просто — не мог. Как он мог оставить его одного?

Как он может отвернуться от него теперь?

「 Ты не подумай, Винсент: я не бросаю тебя, ни за что не брошу.
Но ... извини. 」
[nick]Gilbert Nightray[/nick][status]__________[/status][icon]https://i.imgur.com/tUNjNTq.png[/icon]

Подпись автора

AU:
'till everything burns [BNHA]
You know my name. [BNHA]
Inside the Fire [BNHA]


BREAKING THE SILENCE [BNHA]
sorry not [BNHA]

Сюжет:
I remember your name
— darkside;

+2

4

«Не уходи!»

Одна единственная мысль в ослепительной вспышке. Когда же. Когда это всё началось? Так давно. Как же так случилось, что его проклятье стало и проклятьем самого тёплого человека в этом мире? Ведь это он был виноват в том, что был рождён таким. Уродливым. Ненормальным. Другим. Почему, почему его не убили до того, как он сделал свой первый вдох? Только он виновен. Но хозяева, как и все прочие люди, почему-то ненавидели не только его. Ненавидели их обоих. Одинаково. Равнозначно. Презирали, избивали, морили голодом, относились к ним хуже, чем к крысам, как к ничтожествам, как к предметам. Его самое дорогое, его единственный брат этого не заслуживал.

Ничего не поменялось с тех пор. Он так и не смог защитить Гила.

Дитю Омена, отвергнутому и проклятому самой Бездной, не нужно было рождаться. Вестник несчастья не должен был существовать. Ибо только по его вине, по вине одного Винсента, женщина, благодаря которой они с ним появились на свет, продала их за гроши в цирк уродов. Не его одного, виновного в своём рождении, а вместе с ни в чём не повинным братом. А всё из-за его непозволительного уродства, из-за того алого глаза, сквозь который словно бы демоны лицезрели на этот мир из глубин потустороннего мира. И почему только мать просто не убила его. Ведь если бы не Винсент, то Гил не сидел бы с ним, запертый в клетке, грязный и побитый, истощённый и замученный, на потеху публике, презирающей само их существование сквозь брань и насмешки. Если бы не он, Винсент, то Гил бы точно был окутан теплом места, именуемым домом, и, наверное, играл бы с каким-нибудь котёнком, который, может быть, и не валялся бы дохлым, окоченелым в заброшенном переулке близ места унижения и гонения не удавшихся людей. Винсент тогда думал, что этот котёнок просто уснул, от голода и холода едва ковылявший на дрожащих ногах, вытащил его из-под горы помоев и принёс Гилу. Он ведь тоже был никому не нужен, так же, как и они. Но Гил сильно испугался. Странно. Вокруг них лежали мёртвые люди, уже даже не похожие на людей, как будто их высушило голодом и морозом. И как же Винсент даже не подумал, что котёнок такой же дохлый, как и те люди, и больше не проснётся. Винсент тогда плакал. Это тоже, тоже он виноват?

Если бы не он, Винсент. Если бы его только не было. Если б только Гил был бы один, то тогда бы, может, Гил и ведал бы о той самой любви, которая им обоим даже и не снилась в самых счастливых снах. Но Гил - не один. С ним был, есть и будет Винсент, и это главное несчастье, которое Дитя Дурного Предзнаменования принесло в этот мир.

Свою. Собственную. Жизнь.

«Не уходи...»  - всякий раз хриплый срывавшийся на шёпот голос едва шевелящегося рта обращался беззвучным выдохом, сотрясавшим темноту заснеженной ночи, и вместе с крохотным облачком пара, выпускавшим последние крохи давно иссякшего тепла, от которого не таяли  снежинки, что облепили лицо и ресницы. Моргать мешали. Ему всегда хотелось произносить это чуть громче, а порою и что было мочи завопить, дав волю наворачивающимся и царапающим горло слёзам, в след украдкой исчезающему, как тепло из тела, брату. В глубине души, ему так отчаянно и непомерно хотелось быть услышанным, но ведь было нельзя, потому что он был такой - прокажённый и недостойный быть рядом со своим Гилом, возведённым в ранг божества почти. Да и тело было каким-то то ли каменным, то ли оледенелым, даже пальцами не пошевелить - синяки и ссадины всё ещё болели и ныли, не давая позабыть о том, насколько ненавистным и отвратительным он являлся. Всё, что оставалось, так это смотреть на удалявшегося брата своим проклятым глазом, с головой накрывшись отверделым от мороза тряпьём, притворяясь спящим, боясь сделать даже один единственный немой всхлип. Не дай бог Гил услышал бы этот шёпот и вернулся.  Гил, который всегда хотел оставить его, бросить. Но… за это Гила нельзя было винить, ведь Винс один на всём этом свете во всём был виноват. И он кричал, кричал Гилу воображаемым шёпотом, каждый раз, будто бы забывшись на секунду, но тут же осекшись, закрывал круглой ладошкой свой непотребный рот. Как же он хотел, чтобы Гил услышал, но и одновременно с этим тут же оказывался непомерно и незаслуженно счастлив для того, кто, приносил всем несчастья. Счастлив, что его не услышал Гил.

И в тот раз… в тот раз Гил ушёл. Разноглазый мальчик свернулся калачиком. Забился в угол, спасаясь от зяби, дрожа каждой клеткой исхудалого тела. Пусть будет холодно, пусть. Только бы заснуть, только бы заснуть, может быть, он уснёт, а потом просто не проснётся. Но раньше он всегда просыпался. Оттого, что снова чувствовал искристые и едва щипающие уколы крохотного тепла, которые исходили от измождённого такого же отощавшего тела братика, обнимавшего его. И тогда Винс был самым счастливым. И самым несчастным тоже. Но сегодня, на этот раз… Гил не приходил назад дольше, чем обычно. Ушёл.

«Ушёл…»

Ведь должно быть радостно! Гил ушёл! Тогда почему стало так невыносимо грустно и на глаза наворачивались слезы. За разломанной коробкой с изорванным тряпьём возле него что-то зашевелилось. Замер, неживым ни мёртвым, подогнув под себя ноги, обутые одна в дырявый носок, вторая в не по размеру ботинок - Гил всегда отдавал ему самое лучшее. Почему? Почему-почему? Слёзы текли не переставая, сердце того глядишь выпрыгивало через рот – зажал ладошкой, размазав грязь по лицу слезами. Снова шорох, с шевелящимся под тряпьём нечто.

—  Гил?.. Не уверенно зовёт охрипшим и продрогшим голосом. Откликнулся только ворон - он вспархивает, громко хлопая крыльями и заполоняя узкий заброшенный переулок в Саблийской трущобе, заставляя крохотное сердце почти застыть и сжаться в комочек. Испугался, из последних сил сорвался, но запутавшись в полах сукнистого и изорванного одеяла, рухнул на четвереньки, разбив крохотные колени в кровь, разодрав о покрытый ледяной коркой камень по локоть руки. Жгучая боль наворачивалась в слезы, саднила в пересохшем рту, вот уже несколько дней не знавшего ни единой крошки огрызков. От движения проснулся голод, скрутило резью живот, слёзы одна за другой крупными прозрачными бусинами падали наземь, растапливая солью нападавший с чёрного неба снег. Что делать. Куда, куда же теперь ему идти? Страшно. Так страшно.

— Вер-вер-н-иись, Ги-ил, й-я б-боо-ю-юсь, — всхлипы обрывались навзрыд, горький плач содрогал всё тело. В одиночестве. Беспрестанно. Так страшно. Как же это было страшно – быть без Гила. Но быть рядом с ним, нести ему несчастье – ещё страшнее.
[nick]Vincent Nightray[/nick][status]Красный.[/status][fandom]pandora hearts[/fandom][icon]https://i.imgur.com/oWD0wkT.png[/icon][lz]Такой же, как мой правый глаз. Цвет проклятья.[/lz]

+2

5

「 разучиться запоминать, чтобы не постигать забвение,
не осваивать в муках это древнее мёртвое ремесло;
так пыльцой на пальцах всегда остаётся мгновение:
запах, улыбка, имя или число. 」

Больно.
[indent] Больно.
[indent]  [indent] Больно.

Весь мир сужается до одного единственного —  пульсирующей и сковывающей боли: Гилберт забывает, как дышать, воздух сгорает в ней и плавится, перед глазами плывёт, из-за рта вырывается лишь сдавленный хрип. Боль сжимает тисками, пробивает насквозь,  заставляя крупно вздрагивать, почти биться в агонии, выкручивает нервы до предела. Жжёт, колет, рвёт на части. Гилберт не произносит ни звука. Прокусывает губу изнутри до крови и закрывает глаза, стискивает зубы так сильно, что сводит скулы, что кажется ещё немного и раздробит их в крошево. Гилберт выдыхает хрипло и рвано, вдыхает — полной грудью. Чувствует, как бешено бьёт пульс в висках, отдаёт гулом за которым не слышно ничего больше. Пальцы дрожат, не слушаются, но он заставляет себя поднять правую руку — сжимает левую, на той части, что от неё осталась. Кривит губы: странно, так странно — не чувствовать ничего ниже плеча, не иметь возможности пошевелить пальцами. Гил отстранённо думает, что рутинные дела, которые казались раньше простыми, теперь будут занимать куда больше времени и доставлять больше сложностей. Всё происходит так быстро, что Гилберт даже не до конца осознает что именно он только что сделал. Не осознаёт, но чувствует запах жжённой плоти — его плоти. И от этого тошно. От этого передёргивает, но он лишь сильнее, до побелевших костяшек пальцев, сжимает пальцы на руке, сглатывает, ощущая тошнотворный привкус во рту: застревает в горле, комом встаёт поперёк, раздирая так, словно проглотил терновника — хочется проблеваться. Перед глазами мутно, тяжело сконцентрироваться, но Гилберт не позволяет себе думать об этом, не позволяет циклиться на этом, придавать этому хоть какое-ибо значение. Он не может позволить себе эту слабость. Не сейчас. Только не сейчас. Только не тогда, когда он так нужен Озу. Всё это — ерунда. Ничего не значит. Совсем ничего. Страшно хочется курить. Гилберт делает очередной глубокий вдох.

Выдох.

Вдох.

Когда Гилберт снова смотрит на Винсента — хочет улыбнуться, хочет уверить его, что теперь всё будет хорошо, пообещать: «Я буду рядом. Я не оставлю тебя, ни за что не оставлю тебя. Только не тогда, когда помню. Только не теперь. И никогда больше.»

Гилберт ничего не говорит.

Как глупо. Эгоистично.
Веришь ли в это ты сам?
Конечно нет, — подсказывает внутренний голос, — в это просто хочется верить, так отчаянно и так сильно.
Гилберт прекрасно знает, что Винсент не сможет с ним пойти. Гилберт знает, что не сможет с ним остаться сам: он уже принял решение,  сделал то, что необратимо, что отняло у них то единственное, что связывало.

Но.

Он помнит.

Помнит и больше не может позволить себе отворачиваться от этого. Не может позволить забывать и делать вид, будто ничего не было: не было прошлого и не было Винсента в его жизни. Не было холодных ночей, голода и чувства обречённости одного на двоих. Гилберт знает, как это выглядит со стороны. Знает, что его поступок — необъятной пропастью ломает землю между ними. Гилберту всё равно. Неважно, как глубока будет эта пропасть, как сильно будет упрямиться Винс и как сложно будет ступить ближе, не переломать кости о чужие шипы и непримиримость — он не откажется от него. Не отпустит. Не оставит одного. Ни за что. Ведь Винсент — его брат. Его младший брат.

Гилберт хочет протянуть руку, коснуться чужих волос, взъерошить их, как не делал никогда в этой жизни. Как делал когда-то очень давно — в позабытом прошлом.

Гилберт хочет сказать ему так много, сделать так много.

Гилберт ничего не делает.

И ничего не говорит.

Отводит взгляд и тяжело выдыхает, поднимая взгляд к небу тёмному настолько, что кажется чёрным, ни проблеска, ни одной звезды. Но впервые за долгое время оно не кажется тяжёлым настолько, словно вот-вот готово рухнуть, обрушиться, прогнуть под собой, переламывая позвоночник. Гилберт больше не чувствует неподъёмной тяжести, он вообще не понимает, что он чувствует. Слишком много всего, слишком — переполняет до краёв, выворачивает, царапает изнутри и давит, требуя выхода. Но он глушит это, оставляет одно единственное, что было важном сейчас: он должен идти.

Ему кажется, что он вновь научился дышать.


Здесь ночи тёмные, непроглядно тёмные и очень холодные. Страшно, пусто и одиноко. Гилберт не любил такие ночи. Когда темнота сгущалась, будто желая объять всё вокруг,  заполнить каждый поворот и каждый угол густой тьмой, проглотить: ему казалось, что он чувствует, как она тянет свои  руки к ним, цепляется ледяными длинными пальцами, обнимая обманчиво-бережно и крепко, душит. Столь густой и непроглядной иногда казалась такая ночь, что Гилберт чувствовал беспричинную панику, на самом деле задыхался, на самом деле — боялся. Слушал собственное заполошное сердце в груди, жадно глотал холодный воздух, что обжигал лёгкие, и сжимался, крепко жмурясь. Иногда, когда густые тучи расступались, обнажая небо, столь же непроглядно тёмное, можно было увидеть бледный серп луны: тот спешно и стыдливо скрывался вновь за тяжёлыми облаками. И вновь становилось темно. Иногда, в такие моменты, взглядом можно было найти две звезды, что светили ярко-ярко. Слепяще ярко на фоне бесконечной темноты.  Где бы они ни были, Гилберт всегда надеялся найти их взглядом. И находил. И от этого в груди становилось теплее, губ касалась слабая улыбка: ему нравилось думать, что они такие же — такие же, как Гилберт и Винсент. Одни против всего мира, покинутые и одинокие, но всё равно упрямо светят, не теряя надежды и пытаясь дотянуться своим светом до тех, кто был внизу. Будто бы желая сказать: «Мы здесь, мы — есть.» — Гилберт думал, что пока он их видит, всё хорошо.  Всё обязательно будет хорошо. Гилберт думал, что он так же, как и эти звёзды, всегда будет рядом с Винсом. Будет держать его тонкую руку в своей, обнимать его, исхудавшего, со слишком сильно выпирающими костями, и продрогшего, крепко. Успокаивая и обещая невозможное.

Гилберт обещает себе, что всегда будет рядом. Ведь он — его старший брат. Ведь у них — нет никого. Никого, кроме них самих. Ведь для Гилберта Винсент — свет. Ядовитый и болезненно обжигающий кожу, но, тем не менее, согревающий и такой родной. Но, тем не менее: его дом там, где он, Винсент.

Ведь для него нет человека ближе и роднее.

Раньше, когда Гилберт ещё не понимал, он считал, что глаз Винсента красивый, что Винсент — особенный. Уникальный. Это было маленьким волшебством, только их волшебством, что словно луч света, озаряло их, казалось бы, нескончаемый и холодный ад. Что тоже был — для них двоих. Гилберт не понимал: почему? Почему от них отказалась мать? Почему теперь они вынуждены жить на улице, выживать. Хуже бездомных собак, даже хуже крыс: никем не принятые, всеми ненавистные, слышащие лишь проклятья себе в спину. Почему? Почему Винсента называют «ребёнком несчастий»? Его Винсента. Его младшего брата. Маленького и беззащитного, не причинившего никому зла, робкого и застенчивого. Только из-за этого, только потому что кто-то так решил — их гнали ото всюду, даже из церквей: проклятые и прокаженные, отвергнутые и не принятые самим Богом. Почему? Почему его младший брат должен чувствовать вину просто за то, что он родился?

Почему Гилберт должен проходить через всё это?

Гилберт знал: так думать неправильно.
Неправильно  и нечестно по отношению к Винсенту. И он гнал эти мысли. Поджимал губы плотно и хмурился. Винсент не виноват. Ни в чём не виноват. Он понимал это особенно отчётливо, когда слышал голоса, полные желчи, отвращения и ненависти, направленные в их сторону: тогда он гордо поднимал голову, крепче сжимал руку брата и смотрел на обидчика с вызовом, будто готовый вот-вот вгрызться в него, словно и правда дикий зверёныш, злостью и затаённым страхом.

Страхом, что только и ждал момента, когда можно будет выбраться наружу, пробраться сквозь хлипкие самоубеждения и пустую веру, когда можно будет ухватиться покрепче, зацепиться. И уже никогда не отпускать.
Страхом, что становился сильнее и явственнее с наступлением темноты: он смеялся над Гилбертом, издевался и изводил, сковывал и зарождал в нём сомнения. В такие моменты Гилберту чудилось, что он слышит вкрадчивый голос — тот нашёптывал в самое сердце, раз за разом, одно и тоже: «Оставь его. Оставь его здесь и уходи. Брось. Беги.Оставьоставьоставь! Зачем ты с ним возишься? Ты его не спасёшь. Неспасёшьнеспасёшьнеспасёшь. Что ты можешь? Ты ничего не можешь. Ты не сможешь его спасти. Вы умрёте оба. Замёрзнете до смерти. От голода. Вас забьют камнями. Он утянет тебя на самое дно, он погубит тебя. Уничтожит. Он проклят. Не ты. Это всё из-за него. Из-за него! Если бы не он, если бы только его не было! Разве ты не хочешь другой жизни? Разве ты не мечтал о крове, о тепле и сытости, быть любимым и кому-то нужным? Просто оставь его, это же так просто — уйти незаметно, пока он спит. Ну же, ну же, чего ты ждёшь? Сделай это!» — Этот голос оглушал, пробирался с каждым разом всё глубже-и-глубже, и Гилберт сжимался сильнее, подгребая острые коленки к груди, обнимая, спиной чувствуя чужую спину и чужое тепло — едва ли ощутимое, но, тем не менее, обжигающее: виной, смятением, беспомощностью и стыдном. Гилберт никогда не слушал этот голос. Пытался не слушать: отмахивался от него, затыкал уши и жмурил глаза до белых пятен и головокружения. Гилберту казалось, что он сходит с ума, что он сойдёт с ума, совершенно точно сойдёт с ума, если ничего не сделает, если ничего не изменится. Но, что он мог сделать?

Гилберт убеждал себя, обещал себе: он никогда так так не поступит со своим братом, никогда, не будет слушать голос, не отпустит чужую руку. Будет рядом.

Гилберт обещал себе.

Но однажды, когда ночь была особенно тёмной, особенно холодной, когда живот скручивало до боли от голода, изнемождённый и уставший, он слышит. Он думает: «Это ведь и правда так просто.» — И захлёбывается страхом, давится, чувствует, как сердце бешено колотится в груди, кажется, что даже в горле, предательски громко, словно желая выдать его намерения, прокричать о них на весь город. Гилберту чудится, что Винсент слышит это. Догадывается. Знает. И он в надежде поднимает взгляд к небу, украдкой: ему бы увидеть эти две звезды, только бы увидеть их — обманчивой надеждой и ещё большим волнением, слепой убеждённостью, что если увидит, то уверенность вернётся, страх отступит, сердце успокоится и дышать станет легче.

Но он не видит.

И сердце сжимается, ухает в пятки, голос в голове становится настойчивее и громче, Гилберт чувствует, как каждая клетка пропитывается страхом, как он сам становится им, как назойливые мысли становятся одним единственным, что имеет значение, важным и единственно-правильным. Гилберт хмурится, мелко дрожит от волнения, торопливо облизывает губы, а после тихонько поднимается на ноги, стараясь не потревожить брата, проклиная себя за то, что собирается сделать, за то, что делает. Ледяной ветер забирается под тонкую ткань одежды, заставляя вздрогнуть, вызывая мурашки по коже, пробираясь под кожу, и он обнимает себя руками, неуверенно ступая — прочь. Шаг. Ещё один. И вот он уж срывается на бег, едва не спотыкаясь, боясь передумать. И слышит, — поклясться готов, что слышит, — как Страх смеётся над ним глумливо, ликует над своей победой. Оставляет его. 

Гилберт не знает, как далеко он ушёл, не знает куда он ушёл, но вдруг резко тормозит, поджимает пальцы на босых ногах и жмурится, запрокидывая голову. А когда открывает глаза, видит звёзды, те самые две звезды, что всегда придавали ему решимости, но сейчас смотрели на него укоризненно. Всего мгновение, он видит их всего мгновение, они почти сразу вновь скрываются за тёмными облаками, но этого достаточно. Не для того, чтобы успокоиться, но для того, чтобы почувствовать, как внутри что-то обрывается, ломается, трещит и рассыпается в крошево. Гилберт не замечает, как ноги подкашивается, как он падает на землю, разбивая острые колени и сдирая кожу в кровь — не чувствует этого, не чувствует даже холода. Но чувствует, как болезненно-сильно, слишком, невыносимо стягивает в груди, и сжимает пальцы на одежде, там, где надрывно бьётся сердце, мечется и не находит выхода, не выдерживая, будто пронзённое насквозь колючей проволокой. Склоняется, прогибаясь, бьётся лбом о каменную дорогу, пачкая волосы в грязи, и чувствует, как горячие слёзы обжигают щёки, чувствует их, солёные, на губах, как они скатываются по подбородку и шее, обжигая кожу. Чувствует и не может уже остановиться: захлёбывается, поджимает пальцы на ногах, скребёт пальцами по груди и камню, кусает губы, пытаясь не разрыдаться в голос, и ему почти это удаётся, но легче — не становится. Совершенно. Гилберт сипло вдыхает, воздух застревает в горле, воздуха не хватает, ногтями впивается в кожу на плечах, стараясь успокоиться, сжимается весь и всхлипывает снова. Жалкий. Какой же он жалкий. Жалкий и ничтожный. Это его, его, а не Винсента, лучше бы не было. Это он заслужил смерти. Это всё его вина. Как он мог? Как он мог так поступить? Как он мог даже подумать об этом?

Гилберт не знает сколько проходит времени, прежде чем ему удаётся хоть немного успокоиться, кажется, что целая вечность. Но он заставляет себя взять в руки, поднимается, пошатнувшись, и вытирает слёзы тыльной стороной ладони, размазывая их по лицу вместе с грязью. Шумно и глубоко, — так глубоко, что голова идёт кругом, — вдыхает, заставляет себя улыбнуться, как будто от этого могло стать легче, как будто это могло придать сил: криво и ломано, натянуто, что заставляет лишь нахмуриться и поджать губы. И идёт дальше, просто, куда глаза глядят. Он блуждает ещё какое-то время, бездумно и без какой-либо цели, пока не натыкается на заброшенный дом. Вспоминает, что слышал истории о том, что последние жильцы этого дома пропали всего за одну ночь, никому так и не удалось узнать, что с ними случилось, а к дому с тех пор никто не приближался, боясь той же участи. Никто не хотел жить в проклятом доме. Ходило много слухов о том, что там случилось, кто-то говорил, что раньше в этом доме жил человек, заключивший контракт с самой Бездной и убивал для неё, наводя ужас на весь город. А потом он тоже исчез. Кто-то говорил, что это место просто связано с Бездной и от того, каждый, кто там жил, в  конце концов или погибал ужасной смертью, или исчезал без следа и вовсе. Гилберт не верил в это. Этого просто не могло быть. Гилберт думал, что так люди пытаются оправдать собственную жестокость, что так им было проще — винить что-то несуществующее и находящееся за гранью, чем признать то, насколько они прогнили сами, на что они сами могут быть способны и собственную тьму в душе. Он видел таких людей каждый день. Он верил в них больше, чем в страшные истории.  Гилберт не верил в приметы, не верил, что с ним может случится что-то непоправимое просто потому что люди об этом говорят, связав случайные и несвязанные друг с другом события вместе. Зато Гилберт верил в то, что это место может стать их — его и Винсента — убежищем. Быть может даже домом. Как давно у них не было подобного места? С крышей над головой, теплом и, если очень повезёт, даже с едой. Гилберт ещё какое-то время блуждает вокруг, опасливо оглядывается, всё-таки переживая, что кто-то может увидеть: вряд ли им, оборванцам, разрешили бы жить здесь. Им нигде нельзя жить. Им вообще — нельзя жить. Он знает: их прогнали бы отсюда, даже не смотря на то, что этот дом пустует, даже не смотря на то, что этот дом считают проклятым, даже не смотря на то, что они сами — прокляты. Но никого не было. Ни души, ни звука, только порывистый ветер сильный и холодный, заставляющий вновь зажмуриться и задохнуться воздухом, обжигающим лёгкие. Гилберт дёргает ручку входной двери, конечно же, она оказывается заперта. Обходит дом вокруг, тянет на себя ручку задней двери — тоже самое. Окна выбивать не решается и думает, что тогда драгоценное тепло будет потеряно. Но когда собирался было уже уйти, взглядом цепляется за люк и не сдерживает улыбки — подвал? —  чувствует, как сердце ухает, пропуская удар, и с новой силой бьётся в груди от волнения и восторга: неужели у него всё получится?


— Винс, Винсент! — Гил едва ли не падает рядом с ним, опускаясь, глухо шипит от боли, совсем забыв о том, что содрал колени, и широко улыбается, когда смотрит на брата, но тут же хмурится и кусает губу изнутри, когда видит его, зарёванного. Какой же он, Гилберт, дурак. В груди снова давит, болезненно тянет и душит — стыдом и виной, собственным эгоизмом, — но Гилберт мотает головой и заставляет себя снова улыбнуться: он больше не позволит себе этого, никогда больше. Протягивает руку, касаясь чужой перепачканной щеки, и подаётся ближе, — не бойся, Винс, я рядом, — негромко, но уверенно, как никогда раньше говорит, заглядывая в чужие глаза. Никогда, никогда больше он так с ним не поступит. Никогда больше он не позволит себе этой слабости.

— Смотри, смотри что у меня есть! — восторженно продолжает и протягивает руку, которую до этого прижимал к груди, в которой держал кусок хлеба, пусть и зачерствевшего, уже успевшего покрыться плесенью, но — хлеба, — пойдём, Винс, я нашёл нам новое место, — берёт за руку, поднимаясь, помогая подняться и ему, — пойдём скорее! — тянет за собой.

Он никогда не признается ему, что шёл за другим. Он никогда не признается ему, что готов был оставить его одного, бросить. На холоде и морозе, голодного и никому не нужного. Оставить — умирать. Ведь как бы он, его маленький младший брат, смог выжить, гонимый всеми и клеймённый?

Он никогда не простит себе этого.

Подпись автора

Сюжет:
and you know

+1

6

Слёзы всё текли и текли, крупными горошинами скатываясь по щекам, отбирали последнее тепло. Винсент почти никогда не плакал. Обессиленный и изнурённый, он обычно украдкой прижимался к Гилу, обращая равнодушный взгляд проклятого глаза в никуда; смотрел в это никуда, пока веки не начинало щипать, и они не смыкались. Ну а там, посреди воцарившейся в глазах темноты, он надеялся, что больше никогда не проснётся. Ему не место в этом мире. Он не хотел, не хотел, чтобы его красный глаз, глаз исчадия Бездны, одним нечаянным взглядом принёс кому-то смерть. Принёс несчастье Гилу. Так говорили.  Но каждый раз Винсент просыпался. И снова смотрел. Таким неживым взглядом, какой бывает у кукол. У них таких никогда не было. Это они были теми, кто становился куклами в руках людей, богачей, решивших, что дитя, несущее всем несчастье, как в цирке уродцев — редкий и интересный экспонат, и им можно пугать других, таких же, как они сами, толстосумов. Иногда эти люди подкармливали их. Но как только в домах этих людей что-нибудь случалось, неважно что, все они тыкали в него, в Винсента, пальцем, обвиняли, что это всё он. Он во всём виноват. Гнали на улицу. Иногда грозились наказать, и даже убить. Но они с Гилом всегда сбегали от таких, точнее, Винса всегда уводил за руку Гил, потому что самому Винсенту всегда было очень страшно.

Скитаясь от улицы к улице, от переулка к проулку, они воровали, но перепадало не всегда. Иногда зимы были очень холодными. Как эта. А значит – голодными. Винсент всё видел. Винсент видел, что Гил не верил в то, что они переживут её. Эту зиму. Ему было семь или восемь. Он не помнил. Но точно знал. Что если бы он, Винс замёрз и больше не проснулся, тогда бы может, Гила кто-нибудь нашёл. Принял в приют. Ведь Гилберт — не как он. Гилберт – нормальный! Самый добрый. Он знал это. Знал. Но всё равно, всё равно прижимался к Гилу, прятался в его хлипких объятиях от всего этого мира, так ненавидевшего его, Винса, был не в силах отпустить его руку, и продолжал этим нести ему, Гилу, несчастье. Потому что забирал все те крохи его тепла — себе. Он не грел Гила в ответ, ему, проклятому, было нечем. И не зачем. Он не мог. Как бы ни пытался. Как бы ни хотел. Даже ради Гила. Всё, что он делал — это делал так, чтобы Гилберта ненавидели вместе с ним. Почему. Почему всё так? Почему Гил должен из-за него страдать? Но Гил… Гил был сильным, всегда защищал его, Винсента, и никогда не плакал. Что бы ни было, улыбался ему, Винсенту. Поэтому, Винсент, глядя на него, тоже почти никогда не плакал.

Теперь плачет навзрыд. Потому что страшно, потому что остался один. Без Гила. Пусть слёзы текут, пусть уходит тепло, пусть он замёрзнет и умрёт, тогда Гил будет счастлив! Но замерзать страшно, замерзать – холодно, очень холодно, Винсент не хочет, Винсент хочет жить, хочет быть рядом с Гилом, хочет, чтобы Гил вернулся и больше не уходил!
«Гил, пожалуйста, вернись, Гил…»
«Дурак! Гил вернётся!»
«Нет!»
Гил, украдкой уходивший уже много раз, но всегда, всегда возвращавшийся раньше, не вернётся. Не вернётся.
«Уходи, Гил!»
И никогда, никогда, не мёрзни, Гил. Как мёрзнет, Винсент. Всегда будь сытым, Гил, не таким, голодным, как Винсент. Вот бы все любили Гила, также сильно, как ненавидели его, Винсента. И пусть Гил никогда не плачет, как плачет сейчас он, Винсент, всхлип за всхлипом, не услышавший топота чужих, еле державшихся, ножек. Винсент плакал, но вздрогнул и подпрыгнул от того, что его звали, громко.

— Г..гил? — всхлипы утихают, Винсент на дрожащих руках привстаёт с четверенек, проглатывая соль и холодный воздух, шмыгает носом, упирается изодранными коленками о припорошенный снежинками камень. С-снова вс-вслипывая, трёт глаза. Может, он замёрз, и ему это п-приснилось? Но Гилберт улыбается ему, касается щеки — Винсент давно усвоил, что руки самого доброго человека пахли грязью и помоями. И они были самыми-самыми тёплыми! Потому что это были руки Гила. Его самого дорогого человека на всём этом свете, одного единственного и больше никого не было, которого он бы любил. Нет, не приснился, не приснился — мотает головой, не веря, и плач снова взрывается и вырывается из груди, горючими солёными слезами обжигая озябшее лицо. Зачем? Зачем он вернулся? Почему не бросил его? Почему, Гил? Почему-почему-почему? 

— Й-я д-думал, что т-ты н-не вернёшься, Гииил, — подбородок стучит и дрожит, а в глазах из-за слёз всё прыгало и плыло, даже лицо Гила, обрадованно протянувшего ему… Это ведь! От укола голодной боли внутри всё завязалось в тугой узел и сжалось в комок, вывернулось пустотой наружу, подступило к горлу, в котором пересохла морозная пустыня оттого, что уже несколько дней во рту не было ни крошки и ни капли, кроме соли из-за плача. Носом снова хлюпает, шмыг-шмыг.

— Т-так ты ходил з… за едой? — сглатывает, утирая кулаками слёзы, размазывая грязь по щекам. Онемели. Чем мокрее — тем холоднее.
— Но… где ты его взял? Красть нельзя, нас ведь поймают и накажут, Гил! Я боюсь, — но он всё равно, всё равно, вцепившись накрепко в руку брата, которую больше никогда, никогда не отпустит, будет цепляться. Поднимается с четверенек и утягивается вслед за ним. Семенит и шлёпает за быстрыми шажками, еле поспевая. Ведь Гил всегда, всегда защитит его! Но ведь Гилу, Гилу всегда больно из-за него, — Стой, Гил, если нас увидят, то снова забьют камнями... А? — Винс, окоченел, остановился, дёргая Гила за рукав, упираясь, не в силах продолжать идти дальше.

— Г-гил… Ч-что это? — сгусток золотого света вырвались прямо из… Гила… невесомыми каплями прикасаясь к нему, они витали вокруг него, поселились у него в груди. Внутри. Глаза Винсента расширились, рот раскрылся. Он и помыслить не мог о существовании такой красоты, такого света, яркого, как лучи солнца, удивительного. Вот бы Гил навсегда остался в этом свету! Робко протянул к нему руку, почти прикоснулся, но тут же отдёрнул. Ведь оттуда раздался...

Шёпот-шёпот-шёпот-шептали-шепчут-в-шёпоте-шёпотом-шёпот… шёпотом…шепчут…

Как… тепло… Но ведь… зима и стужа! Шёпот перешёптывался, обдавал запахом летних трав и нежным ветром, нёсшим мелодию издалека.  «Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла ла-ла. Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла лааа». Такая грустная песня… Кто это… Кто поёт её? Так красиво… Кажется, это была девочка. Точно девочка! Пела. А ещё слышно дождь.

Дождь.
Чёрное зарево смерклось в этой сплошной капели.
Дождь.
Врезался дробью в не подоспевшую, не дотянувшуюся руку.
Дождь.
Тарабанил и разбивал Винсента на не склеиваемые черепки, не давал приблизиться, разводил мостами, возводил непроницаемую между ним, Винсентом, и его дорогим Гилбертом, стену, но как ни галдел, как ни старался, так и не сумел своими каплями стереть всё это. Всё это, омерзительное: его, Винсента, существование, багровыми прогнившими нитями вплетённое в такое светлое и чистое, такое слабое и беззащитное — полотно жизни Гила.
Этот проклятый дождь.

— Гил…

[Что же ты наделал?! Что?]

Будто бежал к брату вечность, пробираясь сквозь каждую каплю, как через толщу тернового океана, с каждым новым шагом всё тяжелее и невозможнее, бежал-бежал-бежал, к такому крошечному, но всё же старшему Гилу, лежавшему там.

[Нет-нет-не мёртвому! Не мёртвому! Гил просто устал и прилёг отдохнуть]. 

Бежал по коридорам, утопленным в красной, как его ненавистный глаз, липкой стылой жиже. По коридорам, петлявшими поворотами из живой изгороди лабиринтов, усеянным сломанными и выпотрошенными, такими страшными, некрасивыми…

[Нет-нет, все они игрушечные не настоящие!]

…куклами, такими наряженными, будто бы собравшимися на чаепитие… Бежал-бежал, но с каждым проделанным шагом Гил отдалялся, будто бы на два. Не догнать. Не догнать — ноги, погрязали, увязали в трясине из крови. Не проделать и шага. Не помочь. Не спасти. Не спасти!

Подавился гулким боем собственного сердца, которому нельзя останавливаться, не ему, не сердцу, нет, только не сейчас! Все звуки исчезли вдруг, их поглотил Ворон. Как же, как же ему спасти Гила?

[Нет. Нет. Он не виноват, он не хотел, чтобы так случилось! Он не хотел убивать их всех! Он просто хотел спасти его, спасти тогда Гила! Да ведь…]

— Гил! — Винсент, что есть мочи, в один рывок сократил расстояние, резко остановившись, беспокойно-осунувшись, испуганно присел рядом, не зная, как вести себя. Винсент не понимает, мечется, но застыл на месте, судорожно вдыхает,  злиться-бояться-биться, бессмысленно вопрошать, придерживая драгоценного, но глупого Гила, трепетно-аккуратно приподнимая за правый локоть, опасаясь, что вот-вот рухнет, под дождём, смывшим с ожога кровь, унёсшим её в землю, раскрошится, нет-нет, нельзя исчезать, нельзя падать; накрывая дрожавшую продрогшую ладонь брата, сжимавшего предплечье с выжженной до пустоты левой рукою — своей ладонью, разрываясь от боли не-физической: Гилу больно. Гилу больно. Ему больно!

— Зачем… Гил, зачем ты сжёг свою руку?! — Винс хотел сдавить эту сожжённую, не существовавшую руку, схватить глупого-глупого Гила за плечи, и трясти, трясти его в гневе, но лишь коснулся ещё трепетней и чуть осторожнее.  Гил не отзывается, дышит с хрипом, тяжело, молчаливо стискивая зубы от боли. Не осмеливаясь (не желая) поднимать своего взгляда. На него, Винсента.
Правильно. Верно. Так и надо.
Так всегда было.
Винсент всегда нёс ему одно несчастье. Из-за него, Винсента, Гилу всегда больно. Гилу больно. Винсенту ещё больнее — наблюдать за этим. Гил не смотрит. Молча, поднимая лицо к чёрному, как крыло Ворона, небу. Вдох. Выдох. Разжав зубы, будто немым — так хотелось слышать Винсенту (он не слушал), голосом, произносит. Его, Винсента, имя. А затем…

…Что…

Рука Винса дрогнула. Задрожала. Отпрянула от чужого выжженного предплечья.
Зачем… Зачем Гилу извиняться. За что?

Губы Гила снова шевелятся. Снова проговаривает. Винсент не слышит. Винсент оглох будто. Будто снова блуждает там, один, по коридорам Бездны.
Что… Что же… Что Гил такое говорит…
Что он такое говорит?!

Гил тянется к нему единственной рукой. Пытается прикоснуться.
Шаг назад.

Он… Он... Он. Всё вспомнил?..
О том, что всегда. Всегда избегал его, Винсента. Своего брата. Что всегда боялся, боялся этого вспомнить. Вспомнить, что хотел, чтобы Винсента не было. Что тоже... Тоже хотел этого. Вспомнил. Вспомнил-вспомнил. Как страдал из-за него, из-за него, Винсента.
Нет.
Нет.
Нет!
— Прекрати! — и Винсент отталкивает эту руку, единственную оставшуюся (от той, что их связывала багровой нитью. Гил отказался), отталкивает Гила, пятится назад, отказывается от самого дорогого, потому что он не должен! Не должен был никогда узнать, что это из-за него, что это он во всём виноват…

— Мне… мне тошно это слышать! Хватит! Перестань! 

Почему…. Почему? Почему?! Зачем он вспомнил?!
[icon]https://i.imgur.com/tZBRcdA.png[/icon]

Подпись автора

manipulate the bait, initiate the hate
you enjoy the chaos you create
but now your world has come crashing down
there's no one left to pick you up off the ground

+1


Вы здесь » Nowhere[cross] » [now here] » and you know