Всё происходит быстро, слишком медленно, одновременно: грохот выстрелов вязнет в голове за бешеным стуком в висках, шкрябает по барабанным перепонкам, как металл всаженного в него ножа прозубрил, шкрябнул о кость, отдавшись по всему телу пробирающим гулким резонансом, будто вырвали зуб, ударив клещами по остальным, и они лопнули, раскрошились. Мимо просвистела рикошетная пуля — реакция Хаято слишком медленна для того, чтобы это осознать, но запоздалое осознание значило, что его ещё не подстрелили. От боли навернулись слёзы на уголках прорезей глаз — всё поплыло, Хаято вздрогнул, покачнувшись на стуле, будто шатался на обрыве, пытаясь не упасть со стула, усидеть на обоих разом, упустил Десятого из вида, согнувшись, дрожащей перебинтованной рукой пытался коснуться раны, сильнее зажать, левой, здоровой, не пошевелить, но любое секундное касание – делало боль невыносимой, но секундное касание и он ощущает четыре пальца вместо пяти, и отчаяние вымещает из его глотки воздух, даёт задохнуться. Что он делает: малодушно пытается всё отдать, чтобы спасти жизнь своему Боссу, отдаёт всё, кроме собственной жизни, или пытается не умереть, чтобы выжить, чтобы после — его убедили, ему поклялись в очередной раз, что он не обуза, что он может продолжать быть правой рукой, что он — не бесполезен? Как же он жалок. Он просто всё это отрешённо ощущает, будто вышел из собственного тела и витает где-то наверху, мыслить — слишком больно, действовать — ещё больнее.
Рукоять ножа торчит на периферии зрения, лёгкие судорожно сокращаются, мысли суматошно вертятся в попытке оценить ранение: всё ещё жив, но шея и плечо напитывается кровью, не так быстро, как если бы задело артерию, кровью не захлёбывается — уже хорошо, думает зачем-то, что быть убитым мечом Ямамото — больно, пулей — быстрее, мгновеннее, в чём-то милосерднее. Вспоминает фамильное додзё, наверное, тот был потомком каких-нибудь самураев, совершавших сеппуку ради своих господ, добровольно, чтобы смыть с себя позор, наносили удар в самое болезненное место — в живот, а кайсяку, помощник, товарищ по оружию, равный по рангу, в этот же момент отрубал голову. Наверное, будь он самураем, так бы и сделал, наверное, попросил бы Ямамото.
Тело слабнет и больше не держит равновесия, Хаято выругивается, чувствуя, что теряет сознание, валится ничком, в позе эмбриона, от гулкого удара о бетон — сотрясает всё тело, заставляет болезненно выхаркнуть воздух. Хаято смутно осознаёт, что подобный удар мог всё усугубить, заставить нож вонзиться глубже, но теперь меньше шансов сделать то, что он должен был сделать на тех переговорах с Ирие Шоичи: подставиться под вражескую пулю (и запороть весь план). Еле размеженные веки перевёрнутой на бок расплывающейся картинкой ещё видят, как Десятый спускает курок, уши ещё слышат выстрелы, четыре в перебой остальным, которые раздаются в ответ, в голове повис вопрос — почему выстрелы, почему они не используют пламя, его обрывает падение двух тел. После — на пол громче каждого из выстрелов падает пистолет (как собственный палец). Всё это слишком просто. Под закрытыми веками в голове лихорадочно одна за другой сцепляются пазами шестерёнки, проворачиваются и издают тиканье замедленной бомбы. Они негласно поклялись с Ямамото — до конца идти путём, избранным Десятым, если требовалось марать руки, марать самим, но всё равно, всё равно делать всё, чтобы Вонгола Десятого никогда не стала той Вонголой, которую Десятый однажды поклялся испепелить, если они оступятся с пути. Быть не просто мафией, преступной группировкой, но той силой, что блюдила бы баланс на острие подпольного тёмного мира. А сегодня из-за собственной слабости и неосмотрительности, он позволил Десятому совершить всей его сутью ненавистное — убить. Всё это теряется в провалах, а потом раздаются шлепки. Всё это было слишком просто. Слишком. Кто-то из далёкого прошлого будто, усмехаясь, шепчет: среди правды прячется ложь. За ложью правда. Это и есть нигелла. Это и есть туман.
Хаято слышит, как Десятый окликает его, как в глубокой бочке, ощущает холод на своём запястье, как боль полыхает на щеках, отчаянье в голосе Десятого возвращает спину на твёрдый бетон, и каждая клетка тела начинает противиться и вопить, Хаято цепляется за руку Десятого, и делает рванный тяжёлый вдох, наполняя лёгкие незримыми спорами, с неимоверным усилием раскрывает подбитые глаза, едва держит веки: синие цветы валяются под ногами у Десятого, склонившегося над ним. Помочь поднять — до него не сразу доходит происходящее и смысл просьбы, но раз Десятый просит, он сделает для него всё.
Десятый помогает ему подняться, бетонный короб с неподвижной лампой кружится при медленных попытках встать, мерзко: опорой Боссу должен быть он, не наоборот. Они медленно ковыляют так, оставляя за спиной трупы. Хаято морщится при каждом шаге, норовит накрениться и завалиться на пол, просто не в состоянии думать, почему всё оказалось слишком просто, о том, когда эти трупы к ним вернутся, чтобы навредить Вонголе, опасливо пытается озираться: слишком просто, и он нн понимает, в чём дело.
Они медленно добираются до машины, Хаято хрипит, не смея даже смотреть на Десятого, не в состоянии выговорить и слова, смутно отмечает, что седан не бронирован: первый попавшийся. А это значит, что Десятый в нём, по его вине, в который раз стал лёгкой мишенью. Дверца хлопает и Десятый пытается аккуратно усадить его, зафиксировать ремнями, обездвижить, решили, что своим ходом до реанимации — быстрее, и плевать на все протоколы, пусть на базе — лучшее медоборудование, но не осталось никого с достаточной квалификацией для операций и прочих хирургических вмешательств. Движок оживает, и Гокудера прислоняется лбом к холодному стеклу — плохая идея, его лоб ударяет при каждом манёвре, лавирующем между попытками не вырулить на встречку, игнорируя все сигналы светофоров, и не убить его, он пытается слабо улыбнуться беспокойным возгласам Десятого, о том, что всё будет в порядке, но не выходит: видит в боковом зеркале чёрный седан, который сел им на хвост с прошлого светофора. Если начнётся перестрелка, если им прострелят шины, будет плохо, Десятый ещё не совсем опытный водитель. Гокудера хочет предупредить Десятого, но всё, что издаёт это хрипы и болезненное дыхание, после чего происходящее проваливается, и он снова возвращается в тот бетонный короб, на одинокий стул, окружённый безликими врагами. Его накормили его собственными пальцами, и они вываливаются изо рта вместе с зубами, переломанными о кольцо урагана, которое он носил всегда на среднем пальце. Гокудера вдруг открывает глаза, и его слепит от количества белого на квадратный метр. Боль перестала быть острой, сменилась ощущением, что с телом просто что-то не так. После дурмана вспоминает, что у него давно нет ни кольца, теперь и пальца. Он пытается кого-то позвать, но во рту пересохло, горло сильно саднило, будто туда что-то пихали, и ему не хотелось знать, что, кончик языка нащупал сколотый передний зуб. Чёрт. Произошедшее обрушивается на его плечи каменной глыбой, придавливает к койке, вокруг которой с десяток мониторов, сообщавших о кровяном давлении, пульсе, насыщении лёгких кислородом и прочей жизненно важной ерунде. В руке – внутривенная капельница, какие-то дренажные трубки и электроды, жёсткие бинты сдавливают ушибленные рёбра и шею, приторный запах антисептиков вызывает рвотные позывы. Он пытается пошевелить рукой, потом ногой, кажется, всё в порядке, но первая попытка приподняться пригвоздила обратно к койке. Дерьмо. Он не может находиться здесь, после всего, что было. После всего, что он натворил с Десятым!
Стискивая зубы, Хаято выдёргивает катетер из вены и встаёт, вспоминает, что ему вкалывали что-то там, но плевать, потом разберётся, срывает с себя все провода, чёртов осциллограф сообщает об остановке сердца, наверное, сейчас примчится дежурная медсестра, нужно убираться, у него ещё есть дело, он не может оставить Нигеллу так просто, ответ лежит на поверхности, за правдой — ложь. Тяжёлый взгляд падает на мочеприёмник, под ногами — утка, чёрт, а вот это уже пиздец унизительно! Он поспешно вытаскивает катетер мочеприёмника из члена, стараясь не обращать особого внимания на отсутствующий палец — с его лажаниями он ему не нужен; запахивает тонкую сорочку, бегло оглядываясь в поисках одежды, не нашёл, ну и хрен с ней, главное добраться до базы, или до квартиры, он ещё не решил, но находиться здесь, тем более, если его придёт навестить Десятый — сейчас он просто этого не вынесет. Придерживаясь за бок, хромая на полноги и едва вдыхая и проклиная всё из-за простреливающей боли, миновав двери, он спотыкается лоб в лоб со спящим на сиденьях напротив и похрапывающим на весь коридор — Рёхеем. Почти закатывает глаза и злится ещё больше: тратить на него отдельного Хранителя? Он прошмыгивает тихо, но тело, лишённое анальгетиков, противится нормальным движениям. Он следует указателям «выход», цепляя взглядом план эвакуации, игнорируя беспокойные в свою стороны взгляды, кто-то окликает его, но он убирается ещё быстрее, юркает в служебный выход, только для персонала, опираясь о каждый встречный косяк, дохрамывает по ступеням на улицу, и ночной прохладный воздух отводит от него дурман, боли, впрочем, не уменьшает. Чертовски хочется курить, но бумажника тоже нет, он даже без чёртовых трусов. Но зато знает это место. Намимори, в отличие от итальянских городов или японских мегаполисов, слишком спокоен и мал, даже с учётом того, что за десять лет разросся.
Грудная клетка начинает сокращаться чаще — тело колотит, мёрзнет, если повезёт, доковыляет до одной из своих квартир за час, там хотя бы есть одежда. Ну а если свалится где-нибудь в канаве, то это самое ему и место. Обузе и трусу, который не способен даже сейчас быть опорой тому, кому по его вине — гораздо хуже.