Now what?
Сообщений 1 страница 7 из 7
Поделиться22020-12-02 00:12:03
«Чего ты боишься, Гил?»
И правда — чего?
Он — боится?
Гилберт медленно выдыхает, ладонью касается стекла, бездумно смотрит перед собой. Золотом стелятся листья на землю, заревом сгорает небо. Гилберт уверен: воздух несёт за собой подступающую зиму, незримым, но проступающим в запахе тлеющей осени. Да, он боится. Боится грядущего, того, что несёт за собой его долг. Он давно принял то, кем является. Его это не страшит, ему не кажется это непосильной ношей. То, что он должен стать Гленом, Гилберт принимает удивительно просто и легко. Но не может принять то, что своими же руками он должен сбросить Винсента, своего младшего брата в Бездну. Винсента, которому обещал защищать его. Винсента, который всегда был рядом с ним. Винсента, который был единственно важным для него, родным и близким человеком. Винсента — ради которого заставлял себя подниматься на ноги снова-и-снова, который научил его не сдаваться и бороться за жизнь до последнего, крепко стоять на ногах вопреки всему.
Винсент не заслужил этого. Винсент не виноват. Виноват он, Гилберт.
Гилберт поджимает губы, впивается пальцами в хрупкое стекло и вздрагивает.
«Только этого?»
Леви забавляется. Вкрадчивым голосом в голове. Гилберту кажется, что он чувствует его прикосновения и невольно отшатывается, хмурится. Гилберту не хочется ему отвечать, но взглядом цепляется за герцога Барму и чувствует, как в груди что-то обрывается, как неприятно и невыносимо-слишком стягивает в груди, как скребёт назойливым, совершенно ему не понятным. Гилберт не может понять что это это за чувство. Не знает как на него реагировать. Не знает, что с этим делать. Это постыдно? Неправильно? Это — нормально? Гилберт не знает. И всегда отмахивается от него, игнорирует. Гилберт не понимает, что шагает ближе, не замечает чужого вопросительного взгляда. Он боится этого? Того, что чувствует?
«Хочешь, помогу?»
Гилберту не стоит соглашаться, он знает. Леви не спрашивает. Бесцеремонно отодвигает его и губ касается вкрадчивая улыбка. Глен касается пальцами чужой скулы мягко, почти невесомо, убирает длинную прядь за ухо и подаётся ближе.
«Стой.»
Глен не меняется в лице, но янтарный взгляд, смотрящий до этого мимо, теперь видит перед собой только своего советника, нечитаемый, но цепкий и пристальный, словно хочет прочитать его, увидеть то, что скрыто глубоко внутри, словно желает запомнить чужие эмоции приглушённые, ухватиться за них и выкрутить.
«Стой!»
— Что ... — Глен не даёт ему закончить, ничего не говорит, лишь опускает вторую ладонь на пояс, притягивает к себе уверенно и близко, так близко, чтобы грудью можно было почувствовать чужое сердцебиение. Глен не даёт ему закончить: улыбается в чужие губы, целует требованием, не чувствуя скованности, так, словно нет ничего в мире более правильного и закономерного. Целует и касается плеча Гилберта, склоняется, выдыхая на ухо глухой насмешкой: «Не благодари», — а Гилберт чувствует, как задыхается, замирает в ступоре и впервые проклинает Баскервилей, не зная, как оправдаться.
Поделиться32020-12-02 00:28:46
В четырнадцать лет Гилберт первый раз кричит на него, вне себя заявляя, что он бесчестный бездушный человек, что его следует отлучить от титула, и что он прячется за своими свитками, чтобы не пришлось посмотреть на себя и ужаснуться. (Между прочим, это немного ранит). В шестнадцать лет Гилберт в первый раз напивается, приползает, окутанный баскервильскими тенями, к нему в дом и прячется у него под кроватью, приговаривая, что никто не должен его видеть.
Без пятнадцати семь на исходе горчащего сентября Гилберт притягивает его к себе и целует в губы.
Затянутая в перчатку рука герцога взлетает и застывает в воздухе в жесте обескураженности, не уверенная, стоит ли продолжать движение, и если стоит, то в каком направлении. Его обескураживает не сам поцелуй, а собственное ощущение: как будто он снова учится в Академии, телохранитель Эдгар отлучился, и бугай Найтрей, которого Барма некоторое время шантажирует кое-чем неприличным, ловит его в темном коридоре и притискивает к стене. Это ощущение физической беспомощности перед другим человеком, превосходящей силой, и Барме оно не нравится.
Это не Гилберт. Улыбка, вспыхнувшая на чужих губах за секунду до прикосновения, клейкая, порочная и безвременная. За последний год Руфус видит ее всё чаще, и многое зависит от его умения вовремя ее различить.
Леви - опасное существо. Он взбалмошен, он скучает, и для него не существует никаких границ. Такие люди бьют склянки в алхимических лабораториях, чтобы посмотреть, что будет, и способны выпустить пулю себе в голову, потому что жизнь стала слишком пресной. На него нет обычных человеческих точек давления; он похож на хаотическое стихийное бедствие, взаимодействовать с которым возможно, только апеллируя к его неуемному любопытству. Барма знает, что представляет для Леви любопытство, но не думает, что - такое, хотя этому Глену нельзя отказать в любви к провокациям. Он думает - сейчас дело в Гилберте. В Гилберте, сердце которого тяжелым камнем рвано колотится ему в грудь, и скулы которого затапливает мучительно-жаркой краской. Хлынув вниз, эта краска заливает даже судорожно дернувшийся кадык. У Гилберта никогда не было женщины, герцог это знает, потому что он знает всё. Его подавленные эмоции и желания кипят муторной осенней лихорадкой так близко к поверхности сковывающего его доспеха, что Леви просто не может удержаться от того, чтобы не толкнуть его в омут (учил ли он когда-то Освальда плавать? Надо будет как-нибудь спросить).
Гилберт снова смотрит мимо, избегая встречаться глазами. Барма переводит сбившееся дыхание и медленно улыбается.
- Господин Леви, - укоризненно, с ноткой веселья выговаривает он, не отстраняясь, - вы его шокировали. Это было неприятно, Гилберт? Позвольте, я принесу свои извинения.
Рука Глена отдергивается от его пояса, но он все равно кладет ладонь на пылающую скулу, тянется и целует его в ответ, поймав губами не оформившийся в слово протеста звук и раздавив его почти церемонным, но лишенным малейшей неуверенности движением. Возможно, ему не следовало бы этого делать - это игра не с одной, а с многими незримыми силами. Но в одном они с Леви похожи: иногда он тоже просто не может удержаться.
И еще одно: Гилберт - это его собственный Глен.
Его поцелуй короткий, как вопрос, который он шепчет следом Гилберту на ухо:
- Чего вы боитесь?
Не дожидаясь ответа, герцог Барма выпрямляется, делает шаг назад и изображает свой обычный вычурный полупоклон.
- На сегодня всё, господин?
***
Пять дней лорда Баскервиля занимают дела такой исключительной важности, что ему некогда видеть даже своего советника. Шарлотта сообщает об этом с особенным злорадством в голосе, и Руфус, не разочаровывая ее, изображает сокрушенное удивление.
Утром шестого дня идет ливень, и Барма спит допоздна. С ним в постели четыре книги и примятый след от тела горничной, которой, в отличие от книг, не разрешается задерживаться до рассвета. Он видит сон о долгом падении и боли, волнами расходящейся от позвоночника. Во сне он думает, что эти волны в точности совпадают по своему ритму со стуком сердца Гилберта. Эта мысль разрушается вместе со сном шумом извне, и, открыв глаза, он видит перекошенные ужасом лица слуг у дверей и клубящуюся тьму в двух шагах за ними.
Сев в ворохе подушек, - покрывало падает до его голого пояса, - Барма делает ленивую попытку пригладить встопорщившиеся птичьими перьями волосы.
- Присоединитесь ко мне? - спрашивает он, и улыбается.
Поделиться42020-12-02 00:37:34
У Гилберта лихорадочно бьётся сердце в груди. Слишком громко. Гилберт уверен — герцог Барма слышит и от этого становится только ещё более невыносимо.
У Гилберта лихорадочно бьётся сердце в груди и ему кажется, что ещё немного и оно проломит кости, падёт к чужим ногам: вот, пожалуйста, оно — ваше, принадлежит вам. Гилберт прокусывает губу изнутри и чувствует, как лицо заливает краской, как горят уши и даже шея. Он мелко вздрагивает и отводит взгляд: да о чём он только думает?! О чём думал Леви, когда делал — это?
Леви, конечно же, больше ни слова не говорит. Гилберт не видит его лица, но чувствует чужую улыбку удовлетворённую, чувствует взгляд, знает — его это откровенно веселит, забавляет. «Выше всех похвал, даже лучше, чем я мог предположить!» — Гилберту не надо слышать, чтобы знать о чём он думает сейчас. Гилберту, по правде, вообще не до него. У Гилберта лихорадочно бьётся сердце, воздух застревает в груди, выжигая дотла нутро, обращая его в пепел и прах, заставляя почти стонать от безысходности и осознания того, что он только что сделал, подрагивают пальцы.
Чужой вопрос выбивает последний воздух из лёгких, вынуждает всё же встретиться взглядом с герцогом Бармой — Гилберту кажется, что он тонет, уверен: тот не оставит это просто так, долго будет припоминать, отыграется, — но слова застревают в горле, душат, а кожа горит от прикосновений ещё больше. Неприятно? Гилберт отшатывается, отпускает герцога, но замирает тут же, смотрит на него широко распахнутыми глазами, когда чувствует прикосновение губ на своих. И это кажется сущим издевательством. Вот так просто и легко, непринуждённо, будто это ничего не значит, будто это — обыденность. Наверное, для него это так и есть. Наверное, для герцога Бармы это и правда ничего не значит. Он просто «извиняется», возвращает полученное. Наверное, в этом нет ничего.
Но для Гилберта это впервые.
Гилберт никогда не целовался.
Гилберт никогда даже не думал об этом. У него хватало других проблем, столь простые и ничего не значащие для остальных вещи, для него были чем-то совершенно далёким, из жизни и мира, не принадлежащих ему.
Неприятно? Нет.
Гилберту не было неприятно. Гилберт не знает как облечь то, что чувствует в слова, но уверен в одном: это не вызывает отвращение. Это помутняет рассудок и ломает спокойствие трещинами. Гилберт не знает, что он должен ответить, что должен сказать, как не знает зачем герцог это сделал. Ему казалось, что он достаточно успел узнать его, но это сущее заблуждение — никто на всём свете не сможет понять, что у того на уме.
Чужое вопрос словно пощёчина. Обрывает последние нити, оставляет после себя холод в груди, в противовес жару, что всё ещё касается лица, у которого нет и шанса утихнуть, когда он — так близко. Гилберт сминает в пальцах ткань плаща до побелевших костяшек пальцев и боли в суставах, напрягается. Ему кажется, что он должен, обязан дать ответ, но точно рыба, выброшенная на сушу, может только безмолвно открыть рот, чтобы после тут же закусить нижнюю губу, болезненно свести брови и коротко кивнуть, так ничего и не говоря, лишь молча провожая взглядом чужую фигуру.
Гилберт не понимает его. Не понимает, чего он добивается. Гилберт глупец, если думал, что сможет понять: он даже себя — не понимает. Он касается пальцами груди, там, где всё ещё надрывно бьётся сердце и закрывает глаза.
«Ну же, Гил, это ведь так просто.»
Вкрадчивым шёпот дробит черепную коробку, не вызывает ничего, кроме раздражения: всё было бы проще, как раньше, если бы он — не вмешивался.
Спокойствие мнимо и обманчиво, иллюзорно. Спокойствие, точно песок, стекает сквозь пальцы, оставляя после себя лишь крупицы на ладонях. Гилберт безуспешно убеждал себя, что всё это ничего не значит. Что его это — не задевает. Ему всё равно. Небо столь же равнодушно и прекрасно в своём безразличии, небо — затягивает тяжёлым свинцом, ломается пополам вспышкой молнии, дрожит раскатами грома, вторит бушующим эмоциям в груди. Гилберт не хочет признаваться себе, что избегает его. Не хочет признаваться, что каждый раз, каждый раз, стоит только вспомнить, подумать
об этом — выворачивает рёбра, стягивает намертво, выжигает воздух. Это ненормально. Так не должно быть. Столь тщательно выстраиваемое спокойствие трещит и ломается, обращается дымом, становясь с каждым днём всё менее убедительным. Гилберт не признаётся себе, игнорирует глумливый голос в голове, впервые за долгое время покидает резиденцию Баскервилей. Всё кажется оглушительно простым, когда Гилберт с удивительным равнодушием наблюдает за тем, как нелегального контрактора утягивает в Бездну вслед за Цепью. Крылья Ворона скрываются за спиной, звон цепей оглушает, отдаёт звенящей тишиной в голове.
«Не должно лорду заниматься подобным.»
Гилберт морщится. Знает, прекрасно знает. Впервые — ничего не отвечает.
Он ступает тяжело, оставляет после себя лужи воды, игнорирует упрёки, волнение слуг. Одежда, тяжёлая от дождя, липнет к коже, волосы вьются больше обычного, спутанные, спадают на лицо, но и это он игнорирует.
«Ох, лорду негоже пребывать в таком виде.»
«А что, если вы схватите простуду?»
«Позвольте ...»
— Вон. — Голос Гилберта — металл, сжатые эмоции, несдержанное требование. Слуги вздрагивают и оборачиваются, встречаются со взглядом Глена и тут же опускают собственный, спешно скрываются.
— Снова издеваешься? — Гилберт сам не замечает, как переходит на слишком формальный тон, кривит губы в ломанной улыбке и хочет рассмеяться. Закрывает за собой дверь, — мне не было неприятно, — ответом длинною в пять дней отзывается и приваливается спиной к двери, ладонью проводит по волосам, убирая длинные пряди с лица, голову клонит к плечу, заставляя себе посмотреть на советника, заставляя себя — не задерживать взгляд на острых ключицах, длинной шее, не опускать его ниже. Думает, что герцог Барма кажется куда более хрупким сейчас, чем когда облачён в тысячи слоёв одежды.
Гилберт боится, что не понимает себя.
Гилберт боится, что привязался к этому своевольному герцогу больше нужного.
Гилберт боится, — потому что знает, так и будет, — потерять его.
Гилберт боится.
Потому что ему не было неприятно.
Потому что то, что он чувствует — контрастом, обратное тому.
Потому что всё это — безнадёжно, по-детскому глупо.
Гилберт знает, знает, слишком хорошо всё понимает. Взгляд опускает на книги, взглядом скользит по смятой постели, стискивает зубы до боли в скулах.
— Оденьтесь, герцог Барма, вы видели вообще который час?
Поделиться52020-12-02 01:00:24
- О, - тессен лежит далеко, и вместо него герцог Барма поднимает к изогнувшимся губам пальцы. – Что ж, это очень тщательно взвешенный ответ.
Он поддевает легко, словно пробует смычком новые шелковые струны кеманчи. Отклик, который он определяет по колебаниям в воздухе – перетянуто-зажатый, нервный и жалобный. Переварившись в собственном соку несколько дней, Гилберт, как он и ожидал, решился на конфронтацию - фамильярное «ты» и резкая, мрачно-изломанная поза тому подтверждение. (Гилберт из тех людей, которые не осознают своей грации). Но буквально несколько секунд и отчетливо задержавшийся на постели взгляд - и решимость смалывают заходившие на скулах желваки, «вы» возвращается в двух яростных тонах сильнее, и решимость растворяется в горьком, детском, сиротском...
Святые сабрийские скриптории, думает Руфус. Это не просто подавленная плотскость.
То же неслышное звучание струн говорит ему, что теперь, после очередной «издевки», с Глена станется развернуться и уйти обратно в столь же драматической манере, в которой он появился. Ну, нет уж. Резко приподнявшись на кровати, Барма предупреждающе поднимает руку.
- Стой там, где ты стоишь, Гилберт, - приказывает он ошеломительно просто.
Сдернув с изголовья шлафрок, расписанный аистами и хризантемами, он небрежно накидывает его на голое тело, и, затягивая на ходу пояс, бесшумно подходит по ковру. Босиком он ниже Баскервиля больше чем на полголовы, и значительно уже в плечах. Снизу вверх он смотрит на него две долгие секунды...
- Вы промокли, - заявляет он после таким тоном, словно погода нанесла ему этим личное оскорбление. - Я выпорю всех этих недоумков из холла, которые это так оставили. Идемте со мной, господин. Ну же, прошу вас.
Он прикасается пальцами к внутренней стороне его ладони, с почтительной цепкостью берет ее в свою, и за руку, как ребенка, отводит его в примыкающую к спальне ванную. Ботинки Глена оставляют грязные следы на дорогом узорчатом ворсе и розовом мерцающем мраморе, но Барма находит в этом свое очарование, как в любом несовершенстве.
Молча сняв с золотой ручки полотенце, он снова становится к Гилберту лицом, тянется вверх и начинает по отдельности, просушивая, вытирать потяжелевшие от воды и кольцами липнущие к шее пряди. Его массирующие движения неторопливы, заботливы и очень интимны: он обращается с ним как с драгоценностью, которую не намерен никому отдавать.
Свободные рукава шлафрока падают герцогу до локтей, открывая смазавшуюся чернильную вязь на предплечьях. Ее слоев наносилось так много, что кое-где царапины от стального пера оставили на коже шрамы, и это то несовершенство, которое Барма терпеть не может.
- Знаете, чего вы боитесь на самом деле? – спрашивает он несвойственно мягко, встретившись с Гилбертом глазами. – Вы боитесь быть отвергнутым.
Руфус помнит чувство отверженности сокрушительно полно. Еще он помнит, как послал Шерил в подарок на свадьбу гроб по точным меркам ее супруга (хотя в жизни не занимался подобной ерундой).
- Никогда не бойся быть отвергнутым, мальчик. Это не смертельно, - его голос звучит, как у человека, прожившего долгую жизнь, а свободная рука вытягивает из-под ремня брюк Глена край рубашки, проскальзывает под ее ткань и плотно ложится ему на живот. А потом так же плотно проглаживает путь вверх, по диафрагме – к сердцу. – Ну, скажи, чтобы я не смел больше ни с кем спать. Ты это можешь.
Поделиться62020-12-02 13:06:07
В голове оглушительно тихо. Голоса, преследующие его с самого детства, замолкают и даже Леви молчит, и это кажется куда более ненормальным и странным, чем слышать их. Гилберт только сейчас осознаёт насколько привык. Это казалось правильным и закономерным: он знал, что, в каком-то смысле, никогда не останется один. Но сейчас есть только он и его страхи, его сомнения, неловкость и давящее беспокойство, что сбивали ритм сердца вновь. Гилберт, словно завороженный, задерживает взгляд на чужих длинных пальцах и думает, что он ещё не встречал человека, что был бы столь же изящен, как герцог. Думает, что было в нём что-то гипнотичное, что иногда ему нравилось просто наблюдать за ним украдкой. Думает, что эти руки, хрупкие на первый взгляд, знают жестокость и силу, касаются осторожностью и трепетом лишь одного: старых свитков, переплётов книг. Думает: наверное, в этом он заблуждался тоже, — с этой мыслью сердце замирает и Гилберт и не скрывает исказившего на мгновение раздражения, когда герцог подаёт голос. Это и правда было взвешенным ответом, это, почему-то, казалось невообразимо важным озвучить, донести до него.
Зачем?
Гилберт думает, что он совершенный дурак, запутавшийся сам в себе, что правильнее было бы игнорировать, сделать вид, что ничего не было. Чего он ждал? Гилберт не продумал абсолютно, что будет делать дальше, это не казалось важным, а теперь сердце вторит надломленностью, тело наливается свинцом, воздух застревает в груди и забивается жаром в межрёберье. Гилберт вздрагивает, не смеет отвести взгляд, чужой приказ сбивает с толку, непривычен, не оставляет шанса и он просто смотрит, не отзываясь. Смотрит и чувствует, как щёки вновь начинают гореть. Смотрит, но не позволяет себе излишней откровенности во взгляде и не замечает, как вжимается в стену, словно боясь, что тот окажется слишком близко, словно боясь, что сделает очередную глупость. В чужих движениях естественность и грация, какая есть у хищника, чужое тело, словно выточенное из мрамора и Гилберту отчаянно хочется прикоснуться. Гилберт вспыхивает и всё же отводит взгляд, не выдерживает: ему никогда не хватало в некоторых вопросах решимости и правда ли тогда он тот, кто должен был стать следующим Гленом? Это ядовитой насмешкой над самим собой выкручивает виски, раздражением уже на самого себя: не будь столь жалок, Гилберт.
Дышать тяжело. Воздух — обжигает лёгкие, чистый азот. Гилберт всё же заставляет себя посмотреть на него снова, поджимает губы: он тот, кто сохраняет равновесие мира, кто должен защищать своих подданных. Он взваливает собственную неуверенность на герцога и это кажется совершенно неправильным, эгоистичным, пронесённым через года. Пора бы тебе взять ответственность за свои решения и действия, Гилберт. Но в чужом хрупком теле столько силы и уверенности, что Гилберт не может не подчиниться, тянется к нему всем своим существом, всеми мыслями и желаниями.
— Это моя вина, не их, — голос кажется тише, чем хотелось, Гилберт хочет добавить: «Мне нужно было увидеть вас», — но не может облечь в слова ответ на вопрос «зачем», поэтому лишь сводит брови вместе. Это его вина — не их. — У них не было шанса. Я не позволил. — Чеканит и позволяет себе глухую усмешку, нервно поводит плечом и вновь отводит взгляд, но тут же вздрагивает, снова, когда чувствует такие простые, но обжигающие прикосновения. Гилберт чувствует себя глупым ребёнком и от этого захлёстывает волной злости и раздражения: в сущности, так было всегда — он просто ребёнок запутавшийся, с которым герцогу приходится возиться. Ни больше. Ни меньше. Гилберт вдыхает полной грудью, кусает нижнюю губу изнутри и ступает за ним: он просто не может не подчиниться чужому желанию, когда оно озвучено так: мягким требованием, просьбой. Гилберту просто, на самом деле, отчаянно хочется продлить момент, пусть и от его решимости не осталось ничего — она тлеет, осыпается пеплом и прахом, жалкое напоминание обжигающее: нет в тебе силы, Гилберт, ничего, что было бы твоим собственным, твоя сила — заслуга других. Так было с Винсентом, так было всегда, так есть сейчас.
Гилберт позволяет себе опустить веки, не замечает, как губ касается мягкая улыбка, не замечает, как расслабляется. Он и правда чувствует себя ребёнком порой рядом с ним, но сейчас эта мысль не приносит ни грамма удовольствия, только разочарование и болезненное, раздирающее грудь изнутри. Гилберт скользит взглядом из-под опущенных век по чужой груди, по рукам, задерживает на чернильных узорах — хочет прикоснуться, очертить пальцами с особой осторожностью и лаской, изучить и запомнить, выжечь в памяти. Гилберт находит в этом удушающую красоту и ему жаль, что смелости ему на это никогда не хватит. Гилберт не позволяет себе ничего. Он просто стоит, опустив голову, словно провинившийся ребёнок и подставляется под чужие осторожные и, кажется, бережные прикосновения: пусть так, пусть ребёнок где-то ещё, но такие моменты — дороже всего.
Гилберт вздрагивает и хочет отшатнуться, но замирает на пол шаге назад, распахивая глаза и встречаясь с чужими. Сердце замирает и сжимается, пробивает насквозь, будто стянутое терновником. Болезненно хмурится и сжимает пальцы в кулак.
Это — сущее издевательство. Хочется сбежать и спрятаться. Хочется сказать: «Ты не прав. Не думай лишнего.» — Но то было бы ложью и он проклинает проницательность герцога, обращённую против него, заставляет себя смотреть прямо, заставляет себя быть сильнее, чем он есть на самом деле и не быть таким трусом. Даже когда жаром плавится кожа, тело бьёт крупная дрожь и воздух вновь сгорает в огне, что выкручивает рёбра, ломает их самозабвенно до хруста. Слишком интимно. Слишком близко.
До невообразимого — мало.
— Не говорите ерунды, — хрипло отзывается вместе с рванным стуком сердца в чужую ладонь, — у меня нет права так говорить, — надломленным отчаянием, встрепенувшись и ощерившись, сжатым раздражением, хлёстко и несвойственно жёстко. Гилберт поднимает руку, но тут же замирает, сжимает пальцы в кулак: он не должен, не должен, не смеет, — я Глен. Моё слово нерушимо, — Гилберт знает силу, что в его руках, осознаёт власть, но никогда не посмеет ей злоупотреблять, но не считает это — оправданием и причиной, — но это не ... — Гилберт сбивается, замирает, сердце отчаянно клокочет в груди, мечется загнанной птицей, не находит выхода и это вызывает чувство стыда: герцог слышит, чувствует, не оставляет шанса скрыться и спрятаться, солгать.
«Скажи, чтобы я не смел больше ни с кем спать.»
Только от мысли об этом лицо заливает краской, голова идёт кругом и все силы уходят на то, чтобы держать себя в руках.
Гилберт предпочёл бы не думать об этом вообще: неловко, постыдно, откровенно.
— Вы вольны ... — Гилберт сбивается, не замечает, как подаётся снова ближе, не замечает, как ладонью касается чужой щеки: бережно и ласково, невообразимо осторожно, как губ касается улыбка болезненная и обличающе тоскливая, — вы вольны спать с кем пожелаете, — говорит на одном дыхании и заставляет себя не отводить взгляда, — это ваше право: пока вы верны мне — всё остальное не имеет значения.
Это ложь. Конечно же ложь. Но это — правильно. Гилберт уверен в этом, свято убеждён. Гилберт никогда не поступится своими принципами, никогда не направит свою власть в угоду себе и своего эгоизму — он уже получил больше, чем заслуживал, ему не о чём жалеть и он просто должен принять то, что есть, отпустить сомнения в своей душе, быть — сильнее.
Поделиться72020-12-02 23:56:24
В ответ на это последнее, самоотреченно-нежное прикосновение в слегка раскосых глазах герцога Бармы вспыхивает тот вздорный недовольный огонь, который разгорается в них всегда, когда что-то идет не так, как ему хочется. Он просто не выносит, когда что-то идет не так, как ему хочется. Природа отпустила ему не так уж много терпения, и практически всё оно уходит на книги, которые, в отличие от людей, не дергаются под руками и не мечутся из стороны в сторону, постоянно меняя мнение (нет, есть книги, которые меняют его туда -сюда, но в этом, как правило, можно найти что-то полезное — или кинуть такую писанину в огонь). Люди же, при всей своей предсказуемости, при всем однообразии мотивов и конфликтов, вечно... просто... думают о чем-то и раздражают его.
Вот эта недотрога, например, начинает раздражать уже сверх меры.
И ведь Барма знает все крючки, что, подвесив Гилберта, раздирают его на части. Он знает, что вопреки вечным сомнениям этого мальчика, не могло родиться человека, более подходящего на роль Глена, чем он: власть для него бремя, а не цель, а чувство долга настолько превалирует над собственными желаниями, что даже Освальд не смог бы к нему придраться. Крупицы эгоизма, в котором Гилберт так любит себя обвинять, задавлены в нем могильными плитами так, что ни один его росток без посторонней помощи никогда не увидит солнца. При этом — годы в доме Баскервиль сделали его жестче и научили принимать тяжелые решения, но не избавили внутренней бури эмоций — откровенно детских и незрелых. Иногда Руфус смотрит на него и не может понять (его собственные эмоции, если уж проявляются, то выжигают всё дотла) — как он только может выносить себя в таком вечном бушующем смятении? Как не изнашивается и не рассыпается, подобно нелегальному Контактору с выходящим временем?
Герцог искренне считает, что сделал вполне достаточно, чтобы этот комок нервов разжался и послал все каноны с предрассудками в Бездну. Его тело под мокрой холодной одеждой откликается на ласку музыкально и откровенно, исходит жаром контраста, колотится пульсом в нажимающие подушечки пальцев; всё его существо стремится навстречу настолько стыдливо и бесстыдно, что от этого слегка пересыхает в горле... но нет, посмотрите, мы Глен Баскервиль, и никто не может хотеть нас без наших приказов!
Чертов мальчишка! Барма опускает руку с полотенцем и роняет его на пол. Это выражение собственных чувств его не удовлетворяет, и, не отводя взгляда и второй ладони, он с непроницаемым лицом, как кот лапой, сбивает с ближайшей полки пару хрустальных флаконов. Сверкнув в воздухе, они с мелодичным звоном разбиваются о мрамор на сотни осколков, брызнувших во все стороны алмазной россыпью. Пара острых крошек впивается в его голую лодыжку (он морщится, но неважно, это того стоило), и плотный удушающий запах растекшегося розового масла начинает неторопливо подниматься вверх, стремясь набить легкие.
— Хорошо, — выговаривает герцог по-прежнему мягко, но его ногти в отместку оставляют на коже Гилберта розовые полумесяцы. Тот наклонился к нему совсем близко, и между ними как в печи плавятся последние дюймы пространства и слои жесткой влажной ткани. — Значит, если я желаю спать с вами, я волен это сделать?
Выведя эту формулу, Барма озаряется торжествующей и тоже слегка мальчишеской улыбкой, которая вместе со вздорным огнем в глазах делает его похожим на какую-то неуемную Цепь. Его пальцы танцуют: задумчиво очертив сосок, они соскальзывают вниз и назад, дотянувшись огладить Гилберта по пояснице. От напрягающихся под кожей мышц искрит отчаянно, и он чувствует, как это электричество по причудливой кривой передается ему. Он чувствует его даже в капле крови, набухшей в хрустальной царапине и прокатившейся по его щиколотке. Как интересно. Словно какая-то птица оживает внутри.
— Ты хочешь услышать, что это не имеет никакого отношения к Глену? — шепчет он, почти касаясь губами чужой ушной раковины. — Ты этого не услышишь.
Лукавить об этом смешно: фигура Глена завораживает его не меньше, а, скорее, гораздо больше других, ведь он в точности понимает, насколько она не имеет цены.
Его темная бессмертная материя тянет к себе как экстаз абсолютного знания.
— Но ты можешь услышать, как ты красив. Ты красив настолько, что женщины, трогая себя в темноте, произносят твое имя, а не титул. Но это неважно, правда? Потому что ты так часто дышишь для меня, что задыхаешься. Я хочу, чтобы ты дышал еще чаще. Я уверен, что ты станешь еще красивее. И может быть, немного взрослее. Мне хочется это увидеть.
Произнеся всё это в пропахшие дождем волосы, он целует Гилберта в шею, сильно и тягуче, чтобы оставить след. И, вытащив наконец ладонь из-под его рубашки, накрывает его пах.
— Я надеюсь, — говорит он низко, и в его взгляде снова затлевает призрак гнева, — ты меня не отвергнешь.