no
up
down
no

[ ... ]

Как заскрипят они, кривой его фундамент
Разрушится однажды с быстрым треском.
Вот тогда глазами своими ты узришь те тусклые фигуры.
Вот тогда ты сложишь конечности того, кого ты любишь.
Вот тогда ты устанешь и погрузишься в сон.

Приходи на Нигде. Пиши в никуда. Получай — [ баны ] ничего.

Nowhere[cross]

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Nowhere[cross] » [now here] » Eat you alive


Eat you alive

Сообщений 1 страница 21 из 21

1

Raphael х Famine
https://funkyimg.com/i/34Wep.gif https://funkyimg.com/i/34Weq.gif
A remarkably lean organ, the heart, yet such a potent symbol of life
and the things that make us   h u m a n
Good and bad, love and ache.

Eat you alive

Ripped right from the hands of Heaven
Better keep on running

Отредактировано Famine (2020-05-15 19:22:05)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+1

2

In my chest
A hole that hurts until you fill it
I won’t rest
Until the last one of you wakes up to me
Align with me
We’re creating tomorrow
Endlessly we’re striving for love
Enter the string that has blessed you with purpose
Pilot the wings determine the limit of sky

Солнце над Гангом поднимается розовым яблоком из дымки. На воду кофейно-желтого цвета отблески ложатся как лепестки, и их тревожит только гавиал, медленно плывущий по течению. Сидящая у кромки женщина укачивает ребенка, и в деревне тихо, так тихо, что можно различить все голоса птиц в джунглях…

Черная точка мухи искажает картину. Насекомое пытается сесть на ребенка, и становится видно, что ребенок мертв: его тело полностью покрывает слой бугристых язв, оставляющих на побуревшей рубашке женщины пятна гноя. И то, что плывет в реке, вовсе не крокодил, а вздувшийся почерневший труп. И деревня молчит, потому что в ней никого не осталось: кто успел, сбежал, а кто не успел, остался здесь, когда дороги закрыли.

Вакцину не привезли. Продукты тоже.

Женщина сидит на берегу и думает о том, что сидела так же два века назад, шесть веков назад, десять веков. Если деревня заражена, нельзя дать никому из нее выбраться — таков был принцип всегда, когда люди не знали, как лечить болезнь. И в этом даже был свой жестокий резон, но только сейчас — не десятый век. Сейчас конец двадцатого, и оспа побеждена везде, кроме индийского региона. Вакцину, лекарства, оборудование и машины высылают в Дели целыми самолетами, но только джипы не доезжают до деревень, потому что их забирают себе чиновники, которые пишут в отчетах, что заражение продолжается по причине некачественной вакцины: испортилась на жаре.

Она пробилась сквозь кордон на машине Красного Креста три дня назад, но сейчас встает солнце, и как будто не существует ничего: ни бегущих по проводам радиосигналов, которые она может слышать, закрыв глаза, с той же отчетливостью, с которой слышит разговоры китов в океане; ни самолетов в небе; ни небоскребов с комитетами и газет с новостями. Они есть где-то там, за лесом, как наносной искусственный слой. Здесь же все вернулось к естественному общему знаменателю, согласно которому трупы плывут и плывут по реке, а те, кто сейчас исцелен и лежит в постелях, слишком слабы, чтобы добывать пропитание.

То, что она чувствует — не бессилие, даже не тщета стараний. Она никогда не одинока, чтобы ощущать себя таковой. И она знает, что починит сломавшуюся рацию, сообщит в Крест, привезет через кордон еды — и все это не будет напрасно, как не напрасно никогда, если ты делаешь то, что должен, и продолжается хотя бы одна жизнь.

То чувство, которое она действительно испытывает — это злость. В двадцатом веке это случается с ней чаще, чем в любом другом, и это ее тревожит.

Злость блуждает занозой глубоко внутри, а вокруг волнами продолжает разливаться красота, та самая, которую видно, пока мухи не приковывают внимание к ужасу. Так работает ее собственное присутствие: сколь тяжело ни было бы то, что происходит, на первый план встает умиротворение восходящего солнца, игра света и тени на листьях, прозрачность, позволяющая увидеть цельность и гармонию мироздания так, как увидел бы ее ребенок. Тот самый, что мертвым лежит у нее на руках, и который выглядит просто спящим оттого, что это делает именно она.

И люди в грязных хижинах на грязных подстилках просыпаются в покое, без боли, и видят в кремовом небе за окном обещание не удушливой жары, а надежды, потому что впервые за время болезни вспоминают, как расцветает земля после сезона дождей, или праздники своей юности, или свои святыни.

Женщина же на берегу скована злобой, и за этот жуткий контраст кажется себе лицемерной.

Но довольно. Нужно просто подняться. Начинается новый день. Такой красивый день...

+2

3

It started long before me
I never saw it coming
The distance, the promise
A state of isolation
And in my darkest nightmare
Things that I can't remember
The answer, is drowning, this pain will last forever

Крыса, запертая в клетке, пять минут бегает по кругу и не собирается останавливаться. Считает ли она, что бежит вперед с какой-то целью? Кажется ли ей, что если она остановится, то колесо перемелет её и выплюнет? Как скоро она поймет, что для того, чтобы выбраться, ей просто нужно остановиться? Она сообразительна. Вероятно, совсем скоро поняла бы, насколько это бесполезно. Но что, если добавить парочку ударов током? Не смертельных, но ощутимых. Чтобы она поняла, что если остановится – тогда ей точно конец.
Одна ошибка.
Вторая.
Третья.
И после четвертой она уже понимает, что останавливаться нельзя.

Весь мир стал одним большим колесом, которое запускают вновь и вновь. И каждый раз, когда эти жернова останавливаются, находятся те, кто бьет током, заставляя бежать дальше. От пожара, от наводнения, от засухи, от голода, от чумы.

От смерти.

Все и каждый бегут от смерти. Их жизнь бессмысленна, потому что заполнена страхом. Сковывающим душу, мысли, отравляющим своим ядом самое естество. Уничтожающим Дух – то, что делало их детьми Божьими.
Всадники никогда не были злом. Они – как тренировка для души, которая разлагается в праздности, а в бедах – либо начинает сиять ярче, либо погибает непризнанным сокровищем.
Правильно ли так думать о происходящем? Голод никогда не задумывался. Он есть, и этого достаточно. Всё, что поддается оценки – вне его компетенции. Он делает то, что должен делать.

Он роняет дымящийся окурок в грязь и втаптывает его подошвой кирзового сапога. Запах табака перебивал вонь от реки неподалеку, утихшую с приходом ночи, но стоит солнцу взойти – и гнилой, ядовитый запах снова вздыбится паром.

Голод делал то, что он должен был делать, на протяжении столетий. Каждый раз делая клетки для крыс все меньше. Загоняя в ловушки. Угнетая безысходностью. Они вывернули этот мир наизнанку, заставляя людей в процветающих городах желать смерти и выпрыгивать из окна, а страдающих от смертельных язв, в мусоре, молить о жизни.
И это всё сводится к одному:

Каждый.

Боится.

Смерти.

В этом ли была его цель? Запугать? Так мелочно и бессмысленно. Ему ведь даже не нужны эти души. Он любит Его, как любит Его любое, созданное им. И исполняет Его волю. Голод – не причина, он – следствие.
И кому-то очень нужно было, чтобы люди забыли одну важную и очень простую истину: если человек помнит, кто он на самом деле, то ни один демон, ни один всадник не сможет прикоснуться к нему. Пожалуй, именно в этом трагедия, которую всем им, созданиям, приходилось безмолвно наблюдать.
Голод не испытывал грусти. У него это, кажется, не было заложено изначально. Но и ненависти он тоже не испытывал. А потому бесстрастно смотрел, как другой солдат стреляет по тем, кто пытался выбраться из карантина. Женщина со слезами на глазах умоляла забрать дочку, которая здорова. Может, если бы она не вытолкнула ребенка дальше, солдат не шарахнулся бы в испуге, и его палец не соскочил бы на курок. И кровь ребенка не попала бы ему на лицо, заставляя застыть в ужасе, пробивающем на дрожь.
Приказ был простым: держать линию карантина, но ни в коем случае не применять оружие.

Всем плевать. Все давно привыкли, что здесь люди умирают тысячами.

Каких-то двадцать лет назад они заплатили 470 миллионов долларов за 600 тысяч убитых и еще больше – искалеченных. 470 миллионов за то, чтобы сгубить их посевы, лишить их поля жизни, навязать европейскую систему посадки. Чтобы внедрить на весь мир всего один вид злаковых культур и обязать покупать их лишь у одной компании.

Одна деревня – это уже не тот масштаб, который мог бы их привлечь, но он здесь. Среди грязи, вони и смерти, в испачканном комуфляже, с дешевыми сигаретами ручкой покрутки, купленными в соседнем поселке. В духоте и жаре, а не в комфортабельном люксе с самой дорогой сигарой в зубах. И он не испытывает к этому отвращения так же, как не испытывает отвращения к солдату, только что застрелившему ребенку – он тоже крыса в колесе. Только таких, как он, тренировали лучше и били током чаще. Такие, как он, уверены, что делают благое дело.

С тела женщины ветром сдувает легкую ткань, покрывавшую ей голову, и несет прямо в руку Голоду. Он комкает её, сжимает в кулаке и отдает приказ убраться здесь. А стрелявшего отвести в палатку медицинской помощи. Тихая немая сцена в момент приходит в движение. Они всегда умели заметать следы так, будто этого никогда не было. Впрочем, сейчас и заметать ничего не нужно. Они просто скинули тела в реку и начали проверять территорию на предмет остальных, желающих сбежать.

И все-таки. Зачем он здесь?

Наверное, чтобы закрыть глаза, и в этом душном аду ощутить умиротворение, неслышимой мелодией разливающееся в воздухе. Как тонкая флейта, чей едва уловимый звук меняет тональность и продолжается на более низких нотах.
Голод наклоняет голову в бок и улыбается, вслушиваясь. Он чует запах ладана, перемешанный со сладостью и свежестью воздуха после грозы, который не чует больше никто. Это не человеческое обоняние, и не человеческий звук, а что-то намного большее. Это вся его сущность, которая знает, где ему нужно быть и куда идти.
И он не удивлен.

- Знаешь… ты могла бы остаться в большом городе, там твоя помощь требуется не меньше, - хотя покажите место на Земле, где ее помощь не требуется в принципе? – Но тебя всегда заносит в такие места, где многим даже дышать противно.
Он забирает мертвого ребенка, не спрашивая разрешения и не дожидаясь согласия. Рафаил выглядит изможденным, будто это он умирает от инфекции, а не та деревня. В глазах разливается незнакомое чувство, будто инородное, и распознать его сразу сложно. Растерянность? Отчаяние? Безразличие? Нет… это точно не безразличие. Там, в глубине этих глаз – целая буря.
Голод опускает ребенка в Ганг и отправляет по течению: у него не было шанса выжить. Он появился на свет, чтобы перенести великую боль и сгореть за несколько часов. Он здесь в назидание своим родителям, которые лишились своего ребенка столь рано, которые успели увидеть его смерть, прежде чем…

- По крайней мере, его душа чиста, - или не успела изваляться в гнили за эту короткую жизнь, оставив на себе лишь грехи предыдущих.
Голод умел на все смотреть с фатальным оптимизмом. И не давать ничему оценки. Но все же внутри что-то скребло. Непривычное, инородное, необъяснимое и оттого тревожное, воспринимающееся враждебно.
Он смотрит на Рафаила, будто в её лице может найти ответы, но, конечно, не находит. Не понимает. Он просто опускается перед ней на колено и буднично, будто это самое обычное дело, которым они занимаются каждый день, берет ее руку в свою, разворачивает ладонью вверх и начинает обтирать с нее грязь платком, который он забрал у мертвой женщины. Он делает это так, словно это особый ритуал.
- Все кончено. Тебе не обязательно оставаться и дальше в этой деревне, - он говорит это таким тоном, что в его голос звучит забота, совсем ему неприсущая, и звучит так, будто действительно настоящая. Будто он готов ей предложить самые комфортные условия для ее работы, лишь бы она не загоняла себя в такие заброшенные деревни. Но он знал, что, как и ему, ей все равно, где находиться – здесь, в мусоре и гнили, или в самой дорогой, чистой и огромной клинике для детей, умирающих от рака, где достаточно персонала, чтобы позаботиться о них и пообещать, что «они обязательно выживут». До тех пор, пока у их родителей есть на это деньги.

И все же есть что-то прекрасное, что Рафаил находится именно здесь, в такой неподходящей для нее обстановке. Это дикое сочетание смерти и чистейшего запаха, который исходил от архангелов. Голод восхищался этим. Для него это было удовольствие – наблюдать за ними вновь и вновь. Наблюдать за ней.
- Пошли, я вывезу тебя отсюда.

«Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов.»
(От Матфея 8:22)

[icon]https://funkyimg.com/i/34XbG.gif[/icon][sign]


You got your orders, soldier...https://funkyimg.com/i/34XbH.gif[/sign]

Отредактировано Famine (2020-05-16 15:26:43)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

4

You want a revelation
You want to get right
But it's a conversation
I just can't have tonight

Выстрел вдалеке отдается у нее в позвоночнике так, что она вздрагивает и задыхается: оборванная нить, теплые брызги на лице, запах пороха и едкого ужаса, сковавшего убийцу. Нелепая жестокая случайность, буднично продолжившая процесс распада всего этого брошенного места. И рядом – приближающийся холод черной дыры. Знакомый холод.

Именно этим и являются все Всадники: концентрированными черными дырами, не имеющими собственного света и притягивающими и поглощающими то, что им положено олицетворять. Война притягивает кровь и насилие, Чума – разложение и гниль; Смерть опускает вокруг тишину, а Голод… что ж, это Голод. Пустая, вечно алчущая, никогда не насыщающаяся утроба. Вечное стремление к тому, чего невозможно достичь, самое примитивно-физическое, самое безобразно-буквальное – и самое неистребимо-духовное. То, что никогда не позволит человеку остановиться и почувствовать себя счастливым, но будет гнать, как грызущий изнутри хищник.

Давным-давно Рафаил испытывал к Четверке однозначное отвращение. Для него они были персонификацией разлада и червоточины, бездушными механическими вещами, злом, не перестающим быть злом от его необходимости.

Но с течением времени, сталкиваясь с ними по миру, чувствуя на себе вечно пытающийся разложить ее на атомы взгляд Голода, она начала задаваться вопросом – имеет ли она право ненавидеть их? Из века в век он повторял ей то, для чего в современности имеется циничное и хлесткое «don’t hate the player, hate the game», но не это заставило ее изменить мнение. Она не могла взять и начать принимать зло, потому что это противоречило ее природе; но она понимала, что они сами по себе – те, кем их создали. И что даже бездушные вещи, прожив столько, начинают видеть чуть больше самих себя и тем самым обретают индивидуальность. К лучшему или к худшему.

То, что Голод находит ее с периодичностью, которую нельзя объяснить совпадениями, говорит о нем то, что он сам чувствует свою пустоту и жаждет ее заполнить – точно так же, как последний поврежденный душой из его «паствы». И за это она ему сострадает – хотя его внимание всегда сопряжено для нее с болью вокруг.

«Я понимаю, чем тебя притягивают ангелы, - сказала она однажды, наверное, век назад, когда вокруг против обычного не царил ужас, и она улыбалась в полную силу. – Но почему я, а не, к примеру, Гавриил? У него не такие красивые ноги?». Мгновение у него был взгляд, как будто он действительно раздумывает об этом. Отчего-то всех шокировало, когда она шутила.

Боже, как далеко отсюда это было.

Голод легко узнать, еще не видя - он неумолим, спокоен и равнодушен, и эта аура обыденности происходящего высвечивает кровь, грязь и смерть, словно экспонаты на металлическом столе патологоанатома. Его присутствие говорит: все так, как и должно быть. И высасывает из воздуха надежду, демонстрируя деревню, где практически все передохли запертыми мухами, как содранную и вывернутую наизнанку кожу.  И отголоски выстрела, последствия которого выбросят в реку как мусор, все звучат и звучат.

И выглядит он так же рутинно - в хаки и дыму дешевого табака, или в дорогом костюме, который больше отвечает его размаху в современности. (Голод ушел с неродящих полей - сегодня гораздо удобнее делать все из кабинета). В его движениях - монолитная галантность, как будто подразумевающаяся здесь сама собой, и без пяти минут уважение. Она не может ждать от него ничего другого; и все же злость, сидящая у нее внутри, вскипает и переливается через край.

Злость на то, что люди заставляют ангелов меняться, но в итоге не меняются сами. На то, что достижения ума по-прежнему пасуют перед алчностью. На то, как тело ребенка с плеском падает в мутную вонючую воду (солнце все еще ложится на поверхность лепестками), и на то, что здесь все кончено.

Равнодушие.

Она молча смотрит, как он оттирает ее ладонь. Потом она поднимает эту ладонь и без размаха дает ему пощечину. Смертного этот удар опрокинул бы в реку.

Она не может сказать, что никогда не горячилась в его присутствии, но это вспышка иного рода, короткая и яростно-молчаливая, и она не хочет ее объяснять. Поэтому когда она поднимается на ноги, ее голос собран, хотя и звенит в воздухе изгибающимся листовым серебром.

- Здесь еще есть люди, и они под моей защитой. С твоего позволения, я воспользуюсь твоей рацией. Я не могу никуда ехать, пока через кордон не начнут доставлять помощь.

Отредактировано Raphael (2020-05-16 23:31:37)

+2

5

Голод был незыблемым. Он был непоколебимым. Константа, с которой никто ничего не мог сделать. Ему не нужно было спешить или чего-то добиваться. Он не обременен человеческими комплексами и стремлением показать себя во всей красе. Наверное, в этом и скрывался настоящий ужас – в его неумолимости. Какие чувства могут быть у всадников? Какие у них могут быть стремления? О мечтах даже язык не поворачивается спрашивать – это не про них. Получал ли он удовольствие от того, что делает? Не больше, чем муравьи получают удовольствие, строя свой муравейник – он частица этого мира. Его составляющая.

И все же… когда он видит вспышку ненависти в глазах Рафаила, уголки его губ дрогнут, и на них ложится тень улыбки. Будто это могло бы быть его целью. Когда Рафаил отвешивает ему пощечину, он реагирует на это слишком спокойно [и лишь змея удовлетворения червем извивается глубоко внутри]. Он почти понимающе закрывает глаза, давая тому волю на все, что пожелает. А когда открывает их вновь, его взгляд будто бы становится темнее.

Он мог бы сгноить эту деревню прямо сейчас.

Довести до исступления, заставив убивать друг друга.

Всего лишь для того, чтобы показать – он прав.
Здесь некого больше спасать. Смотри на то, что ты тщетно пытаешься сберечь. Смотри на тех, кто век за веком позволяли управлять собой, умирали тысячами, миллионами, кто так и не смог поднять головы, чтобы постоять за себя. Кто склонил голову, чтобы молиться богу, но не тому. О, у них на любой случай есть свое божество – это так удобно. Это так наивно – перекладывать все свои заботы на кого-то эфемерного, вместо того, чтобы подняться и что-то делать.
Голод ненавидел это лицемерие и считал свою работу – венцом обличение. Он выворачивал уродливое нутро человеческой сути и показывал всему миру. Не чтобы посрамить, хотя, признаться, он был приверженец Его воли. И когда кто-то искажал смысл слов Отца, это было сродни железом по стеклу. Но он не для того здесь, чтобы судить. Скорей, научить.
Да, пожалуй, в этом он видел суть своего существования – учить тех, кто упорно отворачивается от Истины.

Но чему он может научить архангела? Это не его поле деятельности. Они на одной стороне, не смотря на специфику их предназначения.
И все же Рафаил не давал ему покоя. Когда-то давно он считал присутствие пернатых детей божьих приятной компанией. С ними как-то и на войне, и во время чумы было интересно поболтать, да скоротать время. Хотя те не особо радовались этим встречам. Отмахивались, мол, заняты, спасать людей надо. А потом это вошло в привычку. Интриговало и добавляло немного азарта мрачной обыденности.
У Рафаила было безграничное терпение и спокойствие. Всепрощающее сердце и ясный взгляд, словно тихое небо над золотым полем. Он мог любой хаос пронизать благоденствием.
О, это поражало воображение.
Люди кричат в агонии, гибнут, едят собственных детей, рыдают… но стоит явиться Рафаилу, и плач будто становится тише, всполохи огня оказываются бликами закатного солнца, а запах гари наполняется благовонием трав.

Само его присутствие меняло естество происходящего.

Но самого главного Голод не смог заметить – когда ему стало НЕ все равно?
Когда у него появилось это неконтролируемое желание уничтожить его, повергнуть на самое дно, заставить пропитаться насквозь запахом смерти и разложения. Чтобы не Рафаил своим ароматом чертового ладана заполнял все вокруг, а что бы он сам испачкался в той тьме, из которой создан Голод. Чтобы он стал частью того, что происходит, а не менял бы себе в угоду. Сломить, заставить принять происходящее и его неизбежность, а не пытаться исправить все. Сомкнуть руку на его тонкой шее, чтобы задыхался.

Всего на мгновение все эти чувства всколыхнулись внутри огромной волной черного мертвого моря и утихли, как утих тот змей.

Когда Голод смотрит на Рафаила, его взгляд снова спокойный, как течение глубинных вод Ганга, скрывающих на дне тысячи разлагающихся трупов. Он смотрит всего несколько секунд, очень долгих. Прежде чем отстегнуть от жилета рацию и включить.

- Говорит командир Джонсон. Скоро к границе подъедут машины с медицинской помощью… - о, эта сладкая пауза, и все же, - пропустите их.

Дальше голод учтиво протягивает рацию архангелу, словно делает предложение, от которого Рафаил не может отказаться.

- Она в твоем распоряжении, - его улыбка холодная и снисходительная. Он притворно деликатен и вежлив, что совсем не подходит его виду в военном обмундировании, с гранатами и автоматом наперевес. О, эти человеческие игрушки ему ничуть не интересны. Пожалуй, из всех изобретений он отдавал предпочтение разве что сигаретам, да изысканному разнообразию блюд. Но насколько менялся взгляд людей, когда он появлялся не в лощеном пиджаке от дизайнера.

- Добавим немного живости этому месту. Скажем, срок – до заката. Скольких людей ты успеешь спасти? Сколько из них послушаются тебя? Думаю, сотня, не больше, - о, Голод льстил еще. Здесь жили люди совсем далекие от истинного духовного знания, не смотря на все свои молитвы и подношения богам. Он не собирался озвучивать, что будет после истечения срока. Но зато ясно дал понять, что уходить не собирается.

[icon]https://funkyimg.com/i/34XbG.gif[/icon][sign]


You got your orders, soldier...https://funkyimg.com/i/34XbH.gif[/sign]

Отредактировано Famine (2020-05-28 00:03:56)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

6

Она видит эту вспышку удовлетворения… нет, «удовлетворение» - слово не про него, - эту вспышку удовольствия в его глазах. Радость от того, что она оступилась и стала чуть ближе к илу, в который ему так хочется вдавить ее лицом и держать, пока она не захлебнется. Голод нечасто дает этой эмоции прорваться сквозь маску своей неизменной учтивости, но когда позволяет, она окатывает Рафаила с ног до головы, словно ледяное дыхание из распахнутой волчьей пасти. Пристрастная, свербящая, давящая одержимость, ржавой заточкой прокладывающая дорогу между ребер.

Такое же чувство испытывают во время кровавых революций бунтовщики, когда им удается поставить к стенке аристократов. Они не знают, что вводит их в исступление больше - то, что «эти твари довоображались, а теперь узнают, каково быть как все и сдохнуть в своем дерьме», или то, что на самом деле им хочется обладать тем же, чем эти твари.

Обычно это жуткое глубинное вожделение заставляет ее содрогаться, выводя ее из равновесия. Но сейчас, как ни странно, оно, наоборот, возвращает ей его гораздо лучше, чем если бы Голод продолжал обращаться с ней с заботой. Не нужно сражаться с собой, когда есть сражения поважнее. Он и впрямь может растерзать деревню просто для того, чтобы причинить ей боль, и она не должна допустить, чтобы эти люди, какой бы они ни были веры, стали очередным его методическим материалом просто потому, что она оказалась здесь.

Он просто не может удержаться от того, чтобы не поиграть в свою любимую игру власти и «правды». И беда в том, что спрашивать, может ли он хоть раз не быть ублюдком, бессмысленно.

Злость Рафаила утихает, выдранная и притянутая Всадником как магнитом. Ее взгляд светлеет, волнами накапливая кобальт и озон; она опустит и поднимет веки, и эта волна хлынет из-под них послегрозовой синевой.

Она принимает у него рацию и слушает его исполненный внутреннего яда ультиматум. Между ее бровей пролегает осуждающе-упрямая складка, когда звучит «прогноз», но вместо того, чтобы пытаться его осадить, она приподнимается на цыпочках, положив ладонь на портупею с гранатой, и прикасается губами к его скуле - там же, куда ударила раньше. Она делает это, невзирая на его издевательски-холодную улыбку, так, словно черная змея на дне его глаз не имеет значения, и словно ее поцелуй – самая естественная на свете вещь.

- Спасибо, - говорит она. – Ты привел меня в чувства. Раз уж ты свободен до заката, можешь помочь мне таскать коробки.

Вот тебе твои игры, кара земная.

Она ловит рацией нужную частоту и говорит, что она – полевой врач Мария Гарда, что кордон пропустит машины с гуманитарным грузом, но водители обязательно должны быть привиты, в деревне оспа в последних стадиях.

Рафаилу не нужны шприцы и вакцина, чтобы исцелять, но людям надо выдать пайки, а болезнь должна быть не только излечена, но и искоренена, чтобы не продвинуться дальше. Ну а Голод, разумеется, здесь не ради вида затягивающихся язв, а ради того, как она будет стараться спасти их. Сила, стойкость и великодушие часто сохраняются и даже закаляются во время войны, но во время болезни человека поедом едят все внутренние демоны. Воровство, мародерство, убийство слабых - вот чего он с предвкушением ждет от поклоняющихся удобным богам.

А она делает то, что должна. Солнце встает. Она входит в грязную хижину и делает так, чтобы в ней зажегся чистый свет. И идет дальше, к следующей гангрене, костям, туго обтянутым кожей, к тем, кто сидит в одной комнате с мертвецами и не может даже их вынести.

Машина сигналит на главном проезде через полтора часа. Жара нарастает и растекается влажными зелеными оттенками, сталкивалась с последней прохладой джунглей. Ганг начинает испарять тяжелый трупный смрад, и водитель грузовика, прежде чем вылезти из кузова, заматывает лицо платком по самые глаза.

- А почему ты сам не в городе? - в свою очередь, сдув с лица прядь и взвесив в руках коробку с пайками, спрашивает она. Конечно, она не рассчитывает, что Голод действительно будет помогать – ему, на самом деле, глубоко наплевать на мелочи таких масштабов. – Расскажешь мне, что с тобой случилось?

Вопрос, который она неизменно задает ему каждую встречу. Просто потому, что считает, что кто-то должен спрашивать это у него.

+2

7

Hung high and dry where no one can see
If there’s no one to blame, blame it on me
Storm in the sky, fire in the street
If there’s nothing but pain, put it on me

Голод – инверсия человека.
То, во что смертные верят, для него было знанием.
А то, что они знали – было для него вопросом веры.

И все же, то, кем он себя считал – было делом знания? Или веры?

Он - инструмент.
Как люди создали оружие, чтобы убивать себе подобных, так и Он создал всадников.
Что из этого – знание, а что – вера?

Четверо всадников были столь же похожими, сколь и разными. Что творится внутри каждого, он не мог угадать, да и не его это дело. Он лишь мог закрыть глаза и заглянуть внутрь себя. И там на него в ответ всегда смотрели бескрайние черные, в которых тонет все, даже свет от самого яркого Солнца. Там нет малейшего отблеска. Это море тишины и безысходности. В нем тонут все чувства и эмоции. Ни сожалений, ни осуждений, ни привязанностей. И это тёмное всегда отражалось в его глазах, как бы искренне он ни научился улыбаться.
Так он себя ощущал с первого мгновения, как появился в этом мире.
Но убежденность, что на дне этих вод нет абсолютно ничего – это вера или знание?

Когда рядом появлялся Рафаил, появлялось неприятное свербящее чувство сомнения. Когда Голод останавливался, опуская руку с зажатым в ней окровавленным мечом и глядя на архангела, он начинал понимать, что в нем есть что-то еще, помимо ненасытного стремления уничтожать всё вокруг. И ему хочется в Рафаиле сломить то, что заставляет его [как ему кажется] меняться.
А когда кажется, что триумф близок – архангел снова бьет без предупреждения. Так, как умеет только он.

Страдания, агония, крики и плач детей, боль, безумие, выжженная и пропитанная кровью земля, – что бы ни происходило, это было повседневной нормой, которая лишь напоминала, кто он есть. Но всего одно едва уловимое прикосновение, и мир переворачивается с ног на голову. И его злость гаснет, чтобы потом [позже, когда это все закончится] разрастись с новой силой. От одного легкого прикосновения губ Голод закрывает глаза и на секунду ощущает, как все его естество пропитывается её запахом. И для него это как яд в чистом виде.

Когда он вновь открывает глаза, то смотрит на Рафаила темным взглядом, полным смертельного спокойствия.

Это не та игра, в которую тебе следовало играть.

Голод следует за архангелом, словно он действительно солдат, подчиняющийся приказам свыше. Не так уж далеко от истины, просто его начальник сидит немного на другом уровне восприятия и сознания. Он сбрасывает с себя лишнюю экипировку под забор какого-то дома, оставляя лишь сигареты в кармане и пистолет за поясом. Вещи, которые нужны были для понимания лишь людям, чтобы найти банальный ответ на вопрос – почему они умерли.
Но вместо того, чтобы любезно, как истинный джентльмен, помогать даме, он лишь прикуривает и подпирает спиной дверной косяк, оставаясь в тени и наблюдая, как все остальные таскают на жаре ящики. Впрочем, через несколько минут, выдыхая тяжелый густой дым, он все же подходит к грузовику, чтобы придержать вечно закрывающуюся и мешающую дверь, крепление которой сломалось.
Это могло бы быть небольшой местью Рафаилу, но Голод прекрасно знал, насколько для него невелик вес таких коробок. Человеческое тело, может, и способно износиться, но такие, как они, могли восполнять его ресурсы и силы, не прибегая к привычным для смертных возможностям.
Он вальяжно облокачивается на край кузова, снова затягивается сигаретой, не спеша отвечать на вопрос, и наблюдает, как удав наблюдает за своей жертвой. Не без тени наслаждения.

Голод медлит с ответом.

- Может быть, это скука, - он меланхолично пожимает плечами, - многие из нас её испытывают, - ни один человек, на самом деле, проживя хотя бы тысячу лет, не смог бы смириться с тем, как сильно изменился мир. Он бы сошел с ума и покончил жизнь самоубийством. Но существа, которые на порядок выше ограничений человеческого ума, способны видеть не изменяющуюся мишуру, но суть. А суть всегда неизменна. И только скука или ностальгия способны напоминать о себе бесконтрольным зудом, лишь укрепляя безумие некоторых. Голод с этим справлялся проще, но даже он понимал то, что отчасти скучает по тем временам.

- Может быть, это потому, что теперь всё управляется системой, в которой моё присутствие не столь важно. Потому что всё уже предрешено и неминуемо, - и это он произносит ровно с той же интонацией, словно они все еще говорят об обычной скуке, а не уничтожении всего человечества. Голод внезапно отталкивается от фургона и перекрывает Рафаилу дорогу, - а может я здесь для того, чтобы убедиться, что моим планам ничто не помешает, - он вежливо улыбается и, сцепив зубами недокуренную сигарету, забирает из рук архангела коробку, - или это потому, что твой голос мне до сих пор не дает покоя. Кто знает? – не секунду сменив тон на серьезный, он вновь скатывается к банальному и пожимает плечами.

Может быть, он с каждым веком всё отчетливей слышит голос Рафаила, даже если тот находится на другом конце света, и не может побороть свое желание оказаться рядом.
Потому что это похоже на столкновение разных миров. И если все остальные, оказываясь рядом с ним, превращались в прах, то огонь Рафаила так и не утихал. О, Голод не раз пытался затянуть его в самые темные глубины человеческой души, садизма и безвыходности. Но, как он ни старался, он не мог сломить этот свет. И, возможно, именно это его и притягивало.

- А что у тебя нового с нашей последней встречи? – хорошая была встреча. Голод помнит её так, будто это было вчера. Он помнит каждую из них. И уголки его губ дрогнут в улыбке, пока он наблюдает за тем, как Рафаил помогает страждущим. И он улыбается чуть более жестко, когда в доме поодаль мужчина из последних сил крепит к балке веревку, чтобы забраться на табуретку и после – повиснуть в воздухе, лишь бы не дожидаться страшного конца, который ждал его детей.

Это всепоглощающее спокойствие Рафаила всегда давало сбой, когда Голод находился рядом. Словно в его щите появлялись прорехи. Приятно знать, что ты влияешь на чей-то мир так же, как и он – на твой.

You’re drowning in the grief
Of Jupiter’s water
Let me open my teeth
And cradle you there
There’s a bed for the boy
And rope for the father
Both orphaned by Heaven
Where no child is spared

[icon]https://funkyimg.com/i/34XbG.gif[/icon][sign]


You got your orders, soldier...https://funkyimg.com/i/34XbH.gif[/sign]

Отредактировано Famine (2020-05-28 14:25:17)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

8

A dark night subsiding tenderly
On life that blooms in splendor
I let go and open all the gates for you

- Я рада, что что-то не дает тебе покоя, - без тени иронии улыбается в ответ Рафаил, глядя снизу вверх. – Это значит – всё же есть что-то еще.

Всегда есть что-то еще. В этом суть встающего каждый день солнца и набухающих каждый год почек на ветвях. В этом суть божественной искры, пронизывающей Творение своим бесконечным живым светом. Да, этот свет бывает сложно отыскать среди плоти и грязи; иногда кажется, что он иссякает, иногда он внушает страх, какой внушает космическая безграничность, но он – то эфемерное первое, без которого не существует остального. Он причина звучания музыки и составления геометрических формул на песке Форумов; он причина возведения ажурных арок соборов и того, почему скульптор берет в руки резец; причина доброты и любви во всех ее проявлениях. Он всё, что зовет вверх и позволяет заглянуть за собственные пределы.

Мир утопал во мраке, невежестве и распрях, обесценивал человеческую жизнь до медяка или строчки на бумаге, превращал религию в предмет торга; но Апокалипсис не случился ни в четырехсотом году по Мартину Турскому, ни в тысяча четыреста девяносто втором по предсказанию о «семи тысячах лет», ни в тысяча семьсот семьдесят четвертом в связи с парадом планет. Тысячи катаклизмов, сотни сект, готовящихся к Суду, бессчетное количество периодов настолько черных, что люди смотрели наверх с единственным вопросом: «чего же Ты ждешь?»… Человеческие предсказания – слабая вещь, но жизнь действительно могла прекратиться не один раз. Однако она не прекращалась. В тысяча девятисотом году вороной конь Голода брал губами сахар с ладони Рафаила.

Потому что всегда есть больше, чем бег крысы по кругу. Больше, чем насилие, алчность, страх и смерть. Даже Голод не может этого отрицать, как бы ему ни хотелось.

О, ему так хочется, чтобы он был всем. Это так… по-человечески.

- Ужасно шумный век, - признается она наконец, потому что его вопрос давит как стена.

К чему отрицать? Они оба знают, что стрелки часов двадцатого века сорвались с места с безумный бег, вместивший в себя взлеты и падения расы, которые в прошлом растянулись бы на тысячелетие. Вот почему он так вальяжно-нетороплив и роняет замечания о скуке предопределенности; вот почему его присутствие - даже без того, что он застал ее в момент слабости, - давит на землю неподъемной властью. Он окончательно превратился в машину, чьи жернова работают сами по себе, и, невзирая на всю статистику по борьбе с мировым голодом, приближают время, когда Рафаил должен будет вернуться на Синайские горы и взять в руки горн.

То, что это происходит, не значит, что больше нет «чего-то еще» - потому что большее не умрет на Страшном Суде. Это Голода не станет, но оно – пребудет.

Но когда Голода не станет, не станет и человека, и это ледяное, слишком ледяное чувство.

В едва заметную трещину в ее солнечном доспехе заливается черная вязкая жидкость. Она льется и льется, пока трещина не издает хруст под ее напором и не разбегается паутиной по стеклу. Этот хруст – хруст шейных позвонков повесившегося в лачуге мужчины. Его жизнь и душа выскальзывают сквозь трещину и исчезают в мазуте, который продолжает заливаться внутрь, оставляя на теле под ее одеждой темные кровоподтеки.

Довольно. Довольно!

Она дрожко опирается рукой на раскаленную дверь грузовика, не замечая исходящего от железа жара. Воздух вокруг превращается в слюдяное марево и застывает, погрузив в свою толщу людей, насекомых и бег воды. Время продолжает идти только для них, и в преломлении света секунды проходят сквозь явственно видимую черноту под ее рубашкой.

- Знаешь, почему я злилась? – спрашивает она. – Потому что никто ничего не понимает, сколько бы времени ни прошло. Ты так стараешься меня уничтожить – и что будет, если тебе удастся? Тебе станет легче, если ты низведешь меня до того, что наказываешь? Ты получишь свои ответы? Думаешь, тебе уже хватит только себя?

Огонь просвечивает сквозь оболочку, неровный, хрупкий, но чрезмерно яркий – хотя кажется, еще несколько секунд, и она предложит ему попробовать.

+2

9

Слова Рафаила колкие, болезненные. Голод поморщился бы на них, если бы не продолжил сохранять видимое спокойствие.
Одно дело – когда он сам догадывается о том, что изменился за несколько последних веков. Но когда это замечает кто-то ещё, это неприятно. Ещё каких-то сто лет назад всё казалось простым развлечением, формальностью, желанием убить время и сделать пребывание на Земле более интересным.
Ещё каких-то сто лет назад, он вежливо и беззаботно улыбался, шутил так, будто для него это обычное дело, брал её аккуратную ладонь, обхватывая своими грубыми пальцами, чувствуя её бархатную кожу.  Ещё каких-то сто лет назад это ничего не значило.

По крайней мере, ему так казалось.

«Ты что? Запал на этого ангела?» - «Весьма грубое, глупое и вульгарное предположение. Тебе не мешало бы больше следить за своим языком».

И все же её присутствие стало почти необходимостью.

Может, чтобы вытравить это послевкусие явной слабости, он захочет убить еще тысячу-другую людей, но придется дождаться заката. Он поставил условие, и сам его нарушать не собирался. Тем более, что для того, кто живет тысячелетия, несколько часов? Щелчок пальцев, всего одно мгновение.
Тем более – спешить ему некуда.

Голоду интересно, как давно Рафаил начал догадываться о том, что во всаднике есть это самое «что-то ещё»? Догадался ли он об этом раньше? Ждал ли подтверждения? Или просто верил? Как верят они все, наделенные этой непомерной и необъяснимой любовью к смертным.
Каждый раз ему хотелось доказывать обратное: там, в глубине его создания, нет ничего. Одна лишь пустота. И каждый раз, доказывая это, он спотыкался на собственной злости, которую вызывали сомнения.

И вот он здесь, в очередной раз подле своего пернатого приятеля. Дышит его воздухом, поддерживает эту светскую, никому ненужную беседу, пока, на самом деле, идёт борьба за души людей.
Ему всегда нравилось это противостояние. Он им наслаждался.
И он упивается каждым мигом, каждым жестом, каждой эмоцией, когда светлый щит архангела дает трещину. Когда ему удается добраться до нутра. Словно только этого он и ждал.

Она злится, а он – задыхается. Да, это то, что он хотел услышать. Нет – это не то, чего он хотел.

Голод подходит ближе, придвигается почти вплотную и резко хватает архангела за бок, впиваясь пальцами в его плоть, будто желая собственными руками сделать этот надлом больше. Смотрит на неё глазами тёмными преданного адского пса, но преданного не только ей, но и Ему. Скалится почти хищно.

- Сколько мне понадобилось времени, чтобы добраться до тебя. Как мне хотелось вскрыть твою грудную клетку собственными руками просто, чтобы ты ощутила то же, что каждый раз заставляешь ощущать меня.

Уничтожить? Нет, он никогда не хотел уничтожить Рафаила. Только низвергнуть вниз, до его уровня. Заставить сиять не так ярко и, может, тогда он бы успокоился, но нет… чем сильнее пытался сломить архангела, тем ярче пробивался свет.

Голод злится, сдавливает пальцы на её шее и прижимает к грузовику, в его глазах всё безмерное отчаяние, безысходность и смерть. Воздух вокруг становится тяжелее и будто бы темнеет, наполненный дымкой, словно вдали начали жечь костры. Но Рафаил… Рафаил всё так же светел… что бы он ни делал…

- Я получу даже больше, - его голос тихий, хриплый и жесткий; на щеках играют желваки. Он подается вперед и целует Рафаила, но совсем не так невинно и мимолетно, как делал это архангел. Он целует в губы почти грубо, забирая и присваивая себе этот поцелуй – после которого не должно было быть ничего. Но, черт побери, он чувствует. Чувствует, как грудную клетку снова раздирает. Когда её запах проникает под кожу, в самую суть. И вот он уже не забирает то, что, как считает, должно принадлежать ему, а наслаждается вкусом её губ. Поцелуй заканчивается той нежностью, которая дика для него.
- Я не буду тебя уничтожать, - Голод прижимается лбом к её лбу и смотрит прямо в глаза. Говорит тихо, доверительно и честно, - Я с покорностью пса жду того дня, когда ты сама позовешь меня и собственными губами велишь начать апокалипсис и убивать их всех.

Он нехотя отпускает её и делает пару медленных шагов назад.

- У тебя больше нет времени до заката.

Кто сказал, что он всегда играет честно?

Черный дым от разожженных костров начал застилать небо. Люди готовились жечь больных. Даже тех, кто еще не умер, а лишь на грани. Это напоминает чумные времена…

[icon]https://funkyimg.com/i/34XbG.gif[/icon][sign]You got your orders, soldier
https://funkyimg.com/i/34Xck.gif
[/sign]

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

10

Правда в том, что Голоду вовсе не требуется вскрывать ей грудную клетку, чтобы она ощутила то же, что он. Она чувствует его поцелуй задолго до того, как железные пальцы впиваются ей в рану, вторая ладонь сжимается у нее на шее, и он грубо и жадно размыкает ей рот. И именно это чувство делает ее беспомощной в его руках.

Фактически, Рафаил вовсе не женщина, насильно притиснутая к машине. Фактически, Рафаил - небесная сила. Но он не может поднять меч и снести Голоду голову, как демону, потому что всадник - неотъемлемая часть Замысла, и он никак не может помочь ему избавиться от злобы, порождаемой внутренним раздором. Власть, которую архангел над ним имеет - а уже некоторое время он уверен, что имеет ее, - лишь заставляет эту злобу разрастаться с каждым потеплевшим мгновением и выплескиваться на всех, кто находится рядом. Так Рафаил платит за то, что когда-то давным-давно не отказался наотрез от навязанной Голодом игры.

Наслаждаясь столкновением миров, Голод постоянно пытался ее изменить. И она отвечала ему взаимностью, - пусть и не в такой эффектной манере, - потому что клинок всегда обоюдоостер.

Это игра, в которую не стоило играть им обоим. Та черная бездна, которой является Голод, не может справиться с изменениями, и - не является ли это ее ответственностью?

Нет, она не может и не должна испытывать вину ни за его одержимость, ни за то, что в его душе появилось нечто, откликающееся на свет, то, к чему она может прикоснуться. Но сейчас, рвано пытаясь вдохнуть под его ладонями в черно затянувшей взгляд мазутной пелене, она как никогда пронзительно понимает, насколько разрушительно то, что они делают друг с другом. Не только для смертных, которых Рафаил по-прежнему старается одеть в солнце и озон, заслонив от запаха погребальных костров, но и для них самих. Порыв Голода становится тише - это она ослабляет рефлекторную хватку на запястье руки, удерживающей ее за шею, и просто обвивает это запястье пальцами поверх выступившей оплетки вен, держась за него, а не стремясь оторвать от себя. Она чуть заметно подается, без слов говоря ему, какая во всем этом тщета, и что ей вовсе не хочется, чтобы он мучился. И когда он прижимается лбом к ее лбу, ей кажется, что она видит отблеск в ненасытно-пустой глубине...

Но это лишь секунда, после которой он произносит слова, провернувшие ржавый крюк в ее сердце, и всё становится по-прежнему. Вернее, начинается новым витком, потому что Голод не может просто так оставить откровенность этой встречи.

Люди, покрытые язвами, молчаливо выходят из хижин на берег желтой реки. Их кости стучат при движении, как на каждой фреске, изображающей средневековую Пляску Смерти. Рафаил всегда слышал, какой стук издают эти фрески в полумраке крипт.

Голод, перечисляющий ей людей в процессии на изображении в клингельтальской церкви, пока прихожане рядом молятся за гибнущий в засухе урожай.

Голод в доспехах без знаков отличий, в разгар Тридцатилетней войны пьющий в лагере баварских мародеров из кубка с рубинами, ради которого вырезали целую ратушу.

Голод, вместе с флорентийским герцогом посреди меценатского приема склонившийся над картой. Всегда изысканно методичный в выстраивании сверхчеловеческой жестокости и хаоса.

Голод, оставивший красные следы на ее горле и двигающий стрелки времени, которое, как он всегда говорил, не имеет значения.

Они слишком давно знакомы, и Рафаил знает его слишком хорошо.

- Нет, - говорит она спокойно, пусть и хрипловато из-за сдавленных связок. На губах у нее горчит вкус пепла, почти распустившегося вишневым цветом. - Оно у меня есть. В противном случае это было бы грубо и вульгарно. Ты повел бы себя как капризный ребенок.

Бормочущий на хинди мужчина в висящей мешком одежде тянется в недра не закрытой машины: он ищет канистру бензина для костра. Она легко прикасается к его плечу, и его отчаянно-остервенелый взгляд проясняется, словно он очнулся от кошмарного сна.

- Ты добрался до меня, хорошо, - обернувшись, она обнимает себя за плечи, как будто ей стало холодно на сорокапятиградусной жаре. - Но если ты сейчас сделаешь это, я обещаю, что следующий раз, когда ты меня увидишь или услышишь, будет тем самым моментом, когда я позову тебя сама. Довольно игр. Просто дай мне сделать мое дело и увези меня отсюда. Я хочу с тобой поговорить.

Отредактировано Raphael (2020-06-16 14:43:25)

+2

11

Как и любое Его творение, этот мир весьма сложен для понимания, даже такими, как они. Невозможно познать то, о чем не имеешь представления. Они – создания, но не создатели. С другой стороны люди. Существа, созданные по образу и подобию, получившие волю и такие же возможности, как у Него… которые сами отказываются познавать этот мир и творить свой собственный.

Придя в этот мир физического и материального, они обзавелись оболочкой, подобно людям. Голод мог спать, как человек, хотя это не было для него необходимостью. Он мог есть, как человек, хотя это все еще не было необходимостью. И, вероятно, он мог любить, как человек, но и это – не необходимость. По крайней мере, так он считал, привыкший разбирать каждое явление на составляющие.

Он помнит, как впервые увидел Рафаила. На короткий миг, когда он еще не успел спрятать свои крылья и сияние силы. Глаза всадника в тот момент превратились в зеркало, желавшее запечатлеть этот момент навсегда. Тогда он не представлял, что многим позже увидит то же самое на полотнах Микеланджело и Мурильо. Как и не представлял, что это же состояние можно услышать в нотах Глинки и Бетховена. Сколько раз, забредая в церквушку, он закрывал глаза и слушал «К Элизе» или «Лунную сонату»? И всегда в мыслях всплывал один-единственный образ. Навязчивый и преследующий.

Ничего необычного. Просто, как и все в этом мире – они дуальны. Он – губит людей, Рафаил – спасает их. Это законы равновесия. Так должно быть. Там, где жизнь, там всегда есть и смерть.

Это маленький танец мироздания, уничтожающий порой целые народы и порождающий новые империи.

Но всё меняется, когда ты допускаешь мысль, что думаешь об архангеле не только потому, что это основы законов. А потому, что он привносит в твое существование чуть больше смысла. И тогда у тебя появляются новые цели, а мир вокруг становится немного понятней и ближе.

Концепция дуальности пошатнулась в тот момент, когда они впервые столкнулись на поле брани, и ни один не хотел уступать. Тогда светлый образ покоя, который олицетворял Рафаил, впервые пошел трещинами. Крестовый поход, которой должен был подарить всем веру в Бога, был банальным геноцидом, и дети страдали от него в первую очередь. Впрочем, дети всегда страдают и погибают первыми, не смотря на то, как отчаянно их стараются защитить родители. Но Рафаил… Рафаил был настоящей бурей. В нем силы – хватило бы всю землю вывернуть наизнанку. Ни капли примирения или покорности, и тонкий аромат свежего воздуха – был грозой, очищающей небо от смога и копоти.

И это был второй образ, который ярким отблеском отпечатался в памяти всадника.

Голод опускает голову и прикрывает глаза, чуть улыбаясь. Может, они не такие уж и разные, в конце концов. Ведь созданы они все по одному плану.
Короткое ликование маленькой победы, - он добрался до неё, - оборачивается тем, что он всё-таки отступает. И как будто солнце начинает сильнее пробиваться из-за дыма костров, вновь освещая землю.

Голод медленно достает из пачки последнюю сигарету и закуривает.

- Скажу, чтобы к ужину нам накрыли стол. Ты ведь управишься за это время? – он улыбается и выдыхает густой дым.

Сейчас всё становится будто бы проще – можно просто отправить sms  с текстом «приезжай, есть разговор», но смысла и значения становится в разы меньше. В этих пустых переписках нет ровным счетом ничего. Возможно, Голод был просто старомодным и не умел быстро меняться. Но он считал, что уничтожить ради кого-то одну деревню – это хорошее послание, весомое. В одном поступке порой больше смысла, чем в тысяче слов.

Всадник действительно больше не собирается мешать. Он оставляет судьбу людей в руках архангела и покорно ждёт, когда тот успеет сделать всё, что ему нужно. Впрочем… иногда Рафаил действительно увлекается. Он так любит людей и возиться с ними, что у Голода это порой вызывает отвращение. Он смотрит, как она улыбается, сидя среди детей и рассказывая им что-то. А те довольные, уже сытые, позабывшие о боли, страданиях и страшной смерти, что еще каких-то несколько часов назад окутывала их своими объятьями, радостно расспрашивают у неё о чем-то. Слишком беззаботная идиллия, которую он нарушает безэмоциональным, сухим приказом: «Нам пора». Он протягивает ей руку, чтобы помочь подняться с этой грязной земли, и отводит взгляд. Как было бы глупо, пожалуй, если бы он ревновал её к этим детям, которых так хотел убить.

[icon]https://funkyimg.com/i/34XbG.gif[/icon][sign]You got your orders, soldier
https://funkyimg.com/i/34Xck.gif
[/sign]

Отредактировано Famine (2020-06-21 19:33:34)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

12

Все-таки мужчины есть мужчины, чем бы они ни были: скажи им, что они победили, и они будут так упиваться собой, что это даст им возможность проявить великодушие. Рафаил позволяет себе эту ироническую ремарку потому, что ей необходимо чему-то улыбнуться, и потому, что ее стаж в человеческом облике позволяет такие заявления. Выбор ходить по земле женщиной до самого последнего времени был сопряжен с немалыми сложностями даже для такого существа, как она. Однажды увидев ее, художники писали ее темперой на храмовых сводах и маслом на кипарисовых досках, но там, где было «противно дышать», - где она бывала чаще всего, - в первые минуты ее всегда встречали негодованием. В эти минуты, пока свет только поднимался по венам к сердцам, она слушала рефреном повторяющееся сквозь столетия: «женщине не подобает», «женщине здесь нечего делать», и «сколько берешь» (что не столько оскорбляло ее, сколько тревожило, потому что у Голода всегда было особое чутье на то, что он называл дурными манерами). На полях битвы и в бивуаках, если Рафаилу не хотелось привлекать внимания, она принимала видимость мужчины, и не испытывала от этого неудобства. Но женское тело всегда было для нее гармоничнее, мягче и ближе к музыке, невзирая на то, сколько раздора и завязанного на похоти насилия связаны с ним на протяжении истории.

А Блаженный Августин со своими высказываниями еще при жизни, честно говоря, казался ей жутким занудой.

Так или иначе, со скидками на вопрос пола или нет, но Голод отступает, восстанавливая чересчур пошатнувшийся баланс. Его символ - мерные весы, и он как никто другой должен чувствовать, что на самом деле трещина разбежалась паутиной не по золотому доспеху, но по самой их дуальности; и мертвая пустая безнадежность не подавила свет, а вступила с ним в смешение, уязвляющее их обоих. Едкий черный дым продолжает клубиться в солнечном столпе. Близость страшна как любовь. Поэтому - и лишь отчасти из мужского самолюбования - он не строит дорогу из костей до конца, а возвращается к обычной учтивости, вопиюще контрастирующей с разрухой вокруг.

А Рафаил возвращается к людям и заставляет их кровь разгонять болезнь, а запах лесных орхидей - изгонять дурные мысли, но оставшийся на губах вкус говорит ей, что это неустойчивая пауза, отдающая предгрозовой духотой и притворством.

Однако она умеет ценить момент. Жизнь в детских глазах так же прекрасна, как тысячи лет эволюции организмов в капле воды, но обладает простотой искры, радостно полыхнувшей единым мгновением. Солнце начинает клониться к закату, когда она сидит с ними на земле и рассказывает о небоскребах и самолете, на котором прилетела. Неразумно привязываться к тому, что так быстро умрет, сказал ей однажды Голод. Неразумно не привязываться, возразила она тогда.

- Воображаешь меня своей восточной женой? - устало поддразнивает она, поднявшись и обменявшись с детьми заговорщицки-лукавым взглядом. Они не понимают этого языка, но давятся смешками, хотя солдат в форме внушает им безотчетный страх. - А я как раз думала, как приятно, что теперь можно выходить из дома без сопровождения и не прослыть падшей женщиной. Еще минуту, я только попрощаюсь.

Ей нужно убедиться, что водитель Креста не заразился, и что его пропустят обратно. Деревня исцелена, но Ганг продолжает нести в мутной грязи трупы и распространять смрад, и нищета, бесправность и жернова бюрократии, замешанной на жадности, по-прежнему щелкают челюстями в полушаге от каждой постели. Ничто не прекращается. Рафаил тоже не прекратит.

Она чувствует себя измученной, поврежденной, но не запятнанной - хотя не отказалась бы от душа в самом физическом смысле. Джип «командира Джонсона» выезжает по кровянисто-бурой сухой глине бездорожья, поднимая удушливые облака пыли. Она кидает взгляд в зеркало заднего вида, смотрит на дрожащие в мареве зноя хижины и прикрывает глаза. Первые капли ливня гулко и дробно бьют по крыше, а затем превращаются в сплошную прозрачную стену, пронизанную лучами вечернего солнца. Дождь прохладой прибивает грязь и смрад; все вены в теле вскрываются весенними реками, в косых тропических струях дрожит пламя свечей, и всё небо исходит неслышным, зарождающимся под кожей колокольным звоном. Природа словно издает долгий вздох, оставляющий на лобовом стекле блестящие потеки.

- Не кривись, - говорит Рафаил, не открывая глаза. - Ты сам за мной приехал. К тому же, я знаю, что на самом деле ты способен воспринимать красоту. Надеюсь, хоть за это ты меня не винишь.

+2

13

Он пытается сохранить видимость контроля. Из всех всадников он выглядел тем, кому больше всего присущи рациональность, хладнокровие и расчет. Его так мало что волновало, что в мире, которым теперь управляет «бизнес», казался чем-то естественным. Взглянуть на Войну, на Смерть, даже Чума – и та уступает его отстраненности. Его залог успеха – это спокойствие и педантичность в том, что он делает, будь то разделка мяса или уничтожение нации. Когда ты не подвержен порывам ярости и агрессии, тебе проще выбирать, как поступить. Таков он был. Неумолимо постепенно проникающий в каждый уголок этой земли, словно ядовитый газ, поражающий легкие. И спасения нет: перестанешь дышать – умрешь; сделаешь еще один вдох – тоже умрешь. Это путь в один конец.

Но «еще одну минуту» - и он улыбается снисходительно. Конечно, он подождёт еще одну минуту. Ещё один год. Ещё один век. Пока она не потеряет веру окончательно. Пока будет продолжать так улыбаться даже в кромешной тьме и выискивать в ней что-то хорошее. Он улыбается и делает вид, что это его выбор – позволить её остаться здесь ещё ненадолго.

«Воображаешь меня своей восточной женой?».

Голод никогда не был многословен, потому что за долгое время существования успел понять одну важную вещь: слова имеют силу. Сказанные в шутку, брошенные наспех, продуманные – это не важно. То, что произнесено, уже никогда не изменится. Он лишь неоднозначно качает головой, делая вид, что оценил шутку: где они, существа высшего порядка, и где традиции смертных.
Только вторая часть шутки в том, что они как раз здесь, среди смертных, отчасти обремененные их жизнью, вынужденные перенимать их привычки, понимать их язык, даже самый убогий и исковерканный. И тому, кто привык дымить сигаретами – такая человеческая слабость и зависимость – становится понятно стремление сделать кого-то своим. Но по отношению к Рафаилу сама эта мысль кажется кощунственной. Архангел прекрасен в своей свободе и желании делать то, что считает правильным. И каждый раз, когда она добивается своего, её глаза горят так, словно россыпь звезд в темном небе над Вифлеемом. И на мгновение. Всего на одно мгновение, когда она переводит свой взгляд на него, он чувствует себя причастным.

Это тонкая грань, по которой он ходит вот уже какое столетие. Проверяет, испытывает, выясняет: что с этой гранью можно сделать. Как её переступить, чтобы не сломать. Как выбрать, когда разрываешься между желанием разодрать крылья или покорно опустить голову. Ни тот, ни другой вариант ему не нравились.

Поэтому он всё ещё просто улыбается, как улыбается его бесконечная тьма внутри.

- Всему своё место и время, - коротко отвечает, склоняя голову чуть в бок. – Даже сейчас не стоит отказываться от сопровождения. На моём месте мог быть кто-нибудь другой.

Не столько угроза, сколько констатация факта: абсолютно все существа чувствовали, что что-то грандиозное близко. Мир звенит от напряжения, которое либо разобьет его, либо угаснет, не разразившись бурей. Демоны не желали бы оказаться в стороне от этого пиршества, и даже больше – они те, кто подталкивают мир идти навстречу гибели семимильными шагами. И каждый ангел у них костью поперек горла стоит. Среди них есть рассудительные, которые любят вести игру более тонко, но есть такие… как Война. Только, в отличии от всадника, который рубит всё, что под руку попадётся, у них есть цель и конкретный враг.

Голод был достаточно отрешен от мирского, чтобы с равнодушием смотреть на смерть пернатых, не в состоянии защитить свою жизнь, и, при этом, водить знакомства с порождениями дьявола. Но не достаточно, чтобы позволять им делать вообще все, что им в голову взбредет. Он называл это «конфликтом интересов». Очень по-деловому и как будто не затрагивает несуществующих чувств.

Всадник скидывает с себя жилет с боеприпасами и отцепляет ремень с кобурой. В принципе, для него и раньше всё это было бесполезными игрушками, но он хорошо умеет играть роль. Всё валится на землю грудой хлама, и его уже не волнует, кто это может подобрать и в каких целях использовать. Он переступает, закатывая рукава рубашки по локоть и расстегивая верхние пуговицы, забирается в джип и ждёт, пока его ангел закончит с сентиментальными формальностями. Мотор заводится лишь когда Рафаил оказывается на соседнем сиденье: даже он готов признать, что жара такая, что лишний источник тепла был бы слишком раздражающим фактором.

Но ей будто не достаточно этого. Она заставляет небо пролиться дождем, приносящим облегчение и позволяющим сделать вдох. Даже не смотря на то, что и его капли здесь казались не менее горячими, чем воздух. Голод недовольно дергает верхней губой, чуть скалясь. И как же, должно быть, заметны его эмоции, которых не должно быть, раз она ему тут же вторит, «успокаивая».
Иногда ему интересно – знает ли она его лучше, чем он сам? Этот интерес граничит с вызовом – желанием доказать, что нет, не знает. И тогда её взгляд, в котором на долю секунды показывается страх или сомнение, даёт немного спокойствия.

- У меня есть глаза, слух, обоняние, осязание. Было бы крайне нелепо, если бы я не мог признавать то, насколько нереальным Он создал этот мир, - очевидные вещи он произносит буднично, тихо, как что-то естественное. И, при этом, повернув голову, смотрит на Рафаила. Больше он ничего не говорит, как будто давая тому возможность отдохнуть. Но на деле говорить и не хотелось. Иногда слова лишь всё портят, опуская неосязаемое до чего-то физического и приземленного.

Глиняная дорога быстро превращается в сплошное месиво, но джип уверенно пробирается вперёд. От колес разлетаются ошмётки грязи, покрывая бока машины. Они преодолевают все границы и кордоны без каких-либо проблем и задержек. И только когда этот огромный внушительный комок грязи тормозит возле резиденции, он кажется вопиюще инородным. Посреди ухоженного цветущего сада, орашаемого драгоценной водой вопреки засушливости, военный транспорт, на котором чистого пятна нет, кажется чем-то неестественным и даже оскорбительным. Дождь с его удивительным свечением остался далеко позади, и все же он искуственных водоемов вокруг идет приятная прохлада. Всадник выходит из машины и открывает дверь со стороны Рафаила. Аккуратно касается её запястья и берет руку в свою. Простая формальность: не смотря на его вид, теперь он предприниматель и глава крупных компаний, которому не чужды манеры.

- Резиденция в твоем распоряжении. Ужин будет готов к семи. И отказ не принимается – не гоже игнорировать приглашение хозяина дома.

Тонкая улыбка Голода уже не кажется такой отстраненной, как обычно. Здесь, вдали от той деревни, ему кажется, что всё вернулось на круги своя. Так, как должно быть.

- Полагаю, если бы разговор был срочным, ты бы нашла меня раньше. Поэтому не вижу причин, почему мы не можем отложить его еще на пару часов.

То, что в приготовлении этого ужина он сам будет принимать непосредственное участие он не говорит. Просто, провожая Рафаила, отправляется привести себя в порядок и идет на кухню. Здесь он чувствует себя в своей тарелке. Хотя чего уж, здесь кто угодно почувствует себя в его тарелке.
Не смотря на количество слуг в доме, он отправляет всех заниматься прочими делами. Ужин на двоих он в состоянии приготовить и сам. А других гостей он не ждёт. И он уверен, что в этот раз Война точно остался в Европе, поэтому можно было не ожидать его спонтанного визита [хотя привычка оставлять ему про запас кусок мяса осталась].

Отредактировано Famine (2020-07-04 16:53:53)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

14

Замок, палаццо или колониальный особняк в дебрях Индии – в жилищах Голода, даже самых временных, всегда есть одно общее качество. Все они похожи на музей, в котором предметы быта - это продуманно выставленные и освещенные экспонаты, а предметы искусства, наоборот, обыденны, как узор на обоях. Когда вы входите в такой дом, сначала вы видите гармоничную, эстетически приятную взгляду картину, но постепенно в ней начинает проступать нечто неестественное. Сначала что-то на фоне, почти неуловимое глазу, вроде «Сатурна» Гойи, пожирающего крошечного человека, зажатого в непропорционально-огромных руках –гравюрой висящего в неприметном углу. Затем – что-то нарочитое и издевательское в том, как стоят предметы; и так – до тех пор, пока вы полностью не осознаете, что всё окружающее – это прозрачная пищевая пленка, прикрывающая тончайшим слоем цивилизации холодное освежеванное мясо. Патина изысканности, под которой воспевается сдирание кожи, скрупулезное взвешивание человеческих грехов вместе с частями их тела и непомерная, вечно ждущая алчная тьма.

У прислуги в его домах на дне глаз стоит въевшееся выражение эпилептиков за полминуты до припадка – болезненно-жадное и одержимое, - хотя физически эти люди полностью здоровы. Женщина с таким взглядом провожает Рафаила в комнату, где на стенах висят карты завоевания Индии Англией, а в нише напротив кровати стоит статуэтка богини Кали, одетой в кушак, сделанный из отрубленных человеческих рук. Рафаил знает, что это символ кармы, так же, как ожерелье из черепов – символ перерождений по числу букв санскритского алфавита, но владение Голода наждаком стирает все символы и оставляет буквальность. Она вздыхает.

«Почему ты ему потакаешь? - Михаил был создан воином, воином он и остался: света в нем хватило бы на десть солнц, но мягкости – что в раскаленной стали. – Почему эта псина продолжает таскаться за тобой, как за костью? От твоих крыльев скоро начнет нести падалью».

«Потому что он живет в этом мире больше, чем живут в нем ангелы и демоны. И он перестал быть абстракцией».

«Чтобы перестать быть абстракцией, в нем должна быть Искра. У Четверки ее нет».

«Зато она есть у меня; и он к ней стремится».

«И ты – что? Милостиво ею делишься? Думаешь, он может быть способен на что-то, кроме своего предназначения? Потому что, на мой взгляд, ему просто нравится, когда вокруг ангелов умирает всё живое».

«У людей говорят, не попробуешь – не узнаешь. Да и вообще, архистратиг, сначала разберись с Войной, а уже потом читай мне мораль».

И все же, когда владения Всадника всякий раз начинают давить на нее монолитом, она может понять скептицизм своего командира. Здесь слишком много его контроля - так много, что прожилки мрамора в ванной кажутся выкрученными сухожилиями до тех пор, пока она не проводит по ним ладонью и не превращает их в стебли вьюнка. И хотя зараженная деревня осталась далеко, всё гулкое музейное пространство резиденции словно соткано из хруста шейных позвонков и плеска брошенных в реку тел. Этот звук вползает под пленку деревянных панелей и натуральных тканей и смерзается под ними вместе с остальной мясной массой. Все тихо, беспощадно и анатомически-скрупулезно, будто на темной воде ни несколько часов назад, ни когда-либо еще не происходило никаких вспышек.

Вода льется, смывая с тела пыль и остатки человеческой болезни, и Рафаил думает, что Голод еще не знает, что она на самом деле может с ним сделать. Ведь она может просто подойти, и заглянуть ему в глаза, и сказать слово, и он будет стоять перед ней на коленях и плакать, как обычный грешник.

...Но это дурные, несвойственные ей мысли, продиктованные отголоском злости. Они не нравятся ей самой.

Она одевается в найденную для нее одежду, - европеец сказал бы, похожую на шелковую пижаму, - и с непросохшими волосами спускается раньше семи, потому что, без сомнения, знает, где сейчас Голод. Закат в этой части света ранний и стремительный, и темнота глотает последние красные отблески в считанные минуты. Доносящаяся из окон прохлада сада волнами смешивается с не ослабевающей жарой: ночь будет такая черная и удушливая, что голоса цикад будут звучать словно сквозь вату. Наступает время тех, о ком Всадник так деликатно упомянул до выезда – волков, рыщущих в тенях земных ужасов и желаний.

Не то чтобы Рафаил испытывал страх – он не самая беззащитная барышня на свете, - но день у нее выдался не лучший, а Голод не единственный ее поклонник, способный учуять брешь в доспехе с другого континента. Сейчас этот запах – кровь, мед и лилии, - особенно пьянит демонов. И тот факт, что Голод знает об этом, означает, что он знает и то, о чем она собирается с ним говорить. Все знают, и готовились к этому веками, но вряд ли кто-то готов по-настоящему.

На кухне горит яркий (хирургически-яркий) свет. Она беззвучно ступает босыми ногами на прохладную плитку пола и смотрит на его спину в крахмально-белой рубашке. В его движениях есть нечто от священнодействия и анатомического театра, и от этого ей столько времени спустя по-прежнему не по себе.

- Отвратительный дом, как и всегда, - говорит она. – Думаю, мне стоит уйти до полуночи, чтобы не обременять тебя возможными лишними визитами. Да и потом, при тебе сложно сносно размахнуться… Ты ведь помнишь, что я ем? Ты сейчас сказал бы мне убираться к чертям из твоей кухни, но ты слишком любишь, когда у тебя на кухне что-то есть, правда?

Отредактировано Raphael (2020-07-16 09:40:23)

+2

15

Il Volo - L'immensità

Наверное, никто не удивится, что его любимое место в доме – это кухня. Здесь есть всё: весь спектр цветов, вкусов, запахов, ощущений. Здесь его естество может в полной мере насладиться процессом творения – ему далеко до божественного, но он и не стремится. Ему достаточно скромно отведенной ему роли. И пускай его ограниченно ассоциируют с дефицитом еды, он не против. Здесь он даже сам способен создать иллюзию сытости. Взглядом, вкусом, пищей.

Как будто ему когда-нибудь будет этого достаточно.
[indent]Как будто он когда-нибудь сможет насытиться сам.
[indent] [indent]Как будто он сам никогда не желал того, чего у него быть не может.

Из колонок играет классическая музыка – современное исполнение. Слушать по радио или в записи Моцарта, Баха или Грига – пошло и некрасиво. Особенно для того, кто еще помнит, как они звучат вживую. Современные исполнители подходят для этого больше – они созданы в эпоху потребления, и звучание из колонок, в неживой записи – то, что они ожидали и заслужили.
Здесь всегда царит идеальная чистота. Голод закатывает рукава белоснежной рубашки по локоть и принимается промывать листья салата, зелень, овощи, фрукты, ягоды. Взглядом окидывает полку, где выставлены специи со всех уголков мира, самые обычные и самые редкие. Он уже знает, как будет выглядеть этот ужин, и какими из них воспользуется. Он не спешит и абсолютно спокоен, будто для них с Рафаилом это самый обычный вечер. И будто не этими руками всего несколько часов назад он опускал мертвого младенца в воду. О… это была далеко не первая и далеко не последняя жертва. Их еще будут тысячи. Кажется, это знает каждое божественное существо на этой планете, но всё равно пытается это изменить. В этом их предназначение. Как и предназначение Голода – забирать эти жизни. Естественно и неотвратимо, как Солнце, восходящее над землей. И всё же они вынуждены исполнять свои роли.
Вода льется щедро, тщательно промывая каждый миллиметр, брызгами рассыпаясь в стороны, и в этой журчащей мелодии слышатся голоса тех, кто умирает от засухи и жажды. Не так уж и далеко. Но, конечно, не в той деревне. Голод догадывался, что дождь там будет лить ещё всю ночь. Так же тщательно промывая все улицы от грязи и запахов.

Свежий кусок мяса алым кровавым цветком ложится посреди деревянной доски, и Голод начинает тщательно проминать в нем каждую жилку. Ещё совсем недавно этот кусок был частью чьей-то жизни. Кровь текла по нему куда живее, чем сейчас, и так же живо покидала тело. Мелкое крошево приправ ложится едва заметной пленкой: он всегда был приверженцем того, что истинный вкус лучше не перебивать. Специи должны лишь подчеркивать его. Сковородка на огне раскаляется быстро и отзывается шипением, когда на её поверхность ложится кусок мяса – его нужно лишь слегка обжарить, буквально несколько секунд с каждой стороны, прежде чем продолжить готовку.
И пока оно остывает, Голод принимается за соусы и овощи. Этот ужин мог бы быть простым, но даже с учетом вкусов его гостьи, он не собирался подавать к столу абы что. Поэтому он внимателен к каждой детали: сырный соус с кешью и куркумой выливается в чашу с красными кусочками кале и тщательно перемешиваются. После чего листки выкладываются на противень и убираются в духовку. Это не мясо, но хотя бы по цвету радует глаз. Им хватит двадцати минут. А пока что, раз уж они в Индии, он не откажется приготовить и что-то близкое к национальному: карри из нута и цветной капусты.

Впрочем, где-то посреди этого увлекательного процесса, когда халапеньо, карри и прочие ингредиенты отправляются в кастрюлю, на кухне появляется Рафаил, и это вызывает едва заметную тень улыбки. Как раз тот ингредиент, которого ему не хватало. Он даже на секунду (на секунду ли?) задумывается о том, какой бы ей подошёл соус. Может быть, из фиников. Впрочем, слишком сладкий… здесь нужно что-то более деликатное, чтобы не затеняло оригинальный вкус.

- Благодарю. Дизайн одобрял лично, - буднично произносит Голод, - «возможные лишние визиты» после полуночи. Рафаил… возможно, я что-то о тебе не знал? Последние десятилетия многих сломили, - улыбка становится более явной, а в темных глазах появляется проблеск огня. Аппетит приходит во время готовки.

- Ты же знаешь, я рад любым гостям. На ужин, на завтрак, на обед… - жуткая шутка, которая является правдой. Его двери открыты для всех.

Да. Она знала его.

Ему действительно нравится. Но только когда на кухне она.

- Пожалуйста, не стоит при мне стесняться. Мой дом – твой дом. Ты вольна делать здесь, что пожелаешь, - без тени лукавства вежливо добавляет Голод. Это так постановочно-наигранно, что кажется, он так говорит любому гостю. Его манеры – всегда столь же отточены, как и его ножи. Но вместо того, чтобы устроить себе самый изысканный пир всех времен, он убирает острые приборы в посудомойку, куда отправляется и ненужная посуда.

Когда Рафаил рядом, по крайней мере, не так тошно готовить эти вегетарианские блюда. Ведь их предназначение оказывается совсем рядом.

В кипящую сладкую воду падают лепестки лаванды, две розочки бадьяна, палочка корицы и кусочек ванили, сильнее наполняя кухню запахами. Получившийся сироп сливается в чашу и остается поодаль остывать. Пока голод возвращается к прочим ингредиентам. Впрочем… один из них, всё ещё живой, откровенно отвлекает. Взгляд то и дело соскальзывает на босые ноги, на шею, по которой скатываются капли воды, на тонкие запястья. И этот взгляд, уставший от вековой ноши, скопившейся на этих крыльях, созданных парить в беспечности, а не тащить неподъемный груз, но всё ещё горящий – надеждой, любопытством, верой. В нем столько оттенков, что человеческих цветов не хватит, чтобы их отразить.

Это сводит с ума. Раздражает. И отвлекает. Не только от повседневных, человеческих мелочей.

- Я надеюсь, что твоим визитерам хватит ума не портить хотя бы этот вечер. Он ведь предполагается быть вегетарианским, - всадник едва скрежетнул зубами, произнося это, - по большей части. Впрочем, мой холодильник здесь пустует, так что во всем будут свои плюсы.

Он никогда не вмешивался в чужие разборки – он вне понятий добра и зла, хотя его всегда приписывали к последним. Может быть, оттого у него много знакомых среди падшей братии. И все же… делиться он был не готов. Это блюдо он готовил долго и исключительно для себя. И он готов им наслаждаться столько, сколько понадобится.
Нет, он не считал, что вмешивается.

Ему просто доставляет эстетическое удовольствие присутствие архангела. На его кухне. В халате. Так по-домашнему и уютно, будто они все вечера так проводят, и это простая человеческая обыденность. Он разбирает стол от лишних предметов – на этой кухне у всего есть своё место, но только не у Рафаила. И, оказавшись рядом, за её спиной, он все же задерживается, позволяет себе проявить эту слабость – снова – пальцами обхватывая тонкое предплечье и носом касаясь волос за ухом. Вдыхает полной грудью пьянящий запах, который ярче всех специй вместе взятых. Он не понимал – почему она должна быть такой. Почему его так к ней тянет, будто магнитом. Его рука ложится на её шею, и он чувствует пальцами отчетливый пульс.

- Ты же знаешь, что моя стезя – создавать нужду там, где её раньше не было. Если они до тебя доберутся – это будет противоречить самому моему естеству, - он говорит тихо, но даже в этом тихом голосе спокойствия – как снега в Сахаре. – Они скорей сдохнут в этой нужде и своем желании.
[icon]https://funkyimg.com/i/36qxU.gif[/icon]

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

16

В звучании современного итальянского тенора - насколько снобом надо быть, чтобы отказывать классике в том, чтобы быть классикой? - кухня распадается на слои, как будто всё ее пространство само - венецианский хворост, испеченный к карнавалу.

Слой, на котором пряные и сладкие запахи сочатся из-под крышек блестяще-серебристых сотейников, ножи по рукояти вогнаны в деревянную подставку, и они как старые супруги перебрасываются фразами про взаимные вредные привычки и надоедливых соседей. Тон, установленный веками; казалось бы, за столько времени можно смертельно устать от употребления эвфемизмов и выстраивания шутливых конструкций - по сути, шелухи, - но в противном случае им пришлось бы общаться на языке иерихонских труб и брошенных в воду камней, а Рафаил, в отличие от многих своих собратьев, старается ступать по земле легко. Плоть и без того слишком хрупка. И вот, один раз из десятка, тон лег на изображение и наложился на него так, словно всегда ему принадлежал: черный вечер, яркий свет, ваниль с корицей, капли на коже. Место, предназначение которого – быть очагом дома и поддерживать огонь; отчетливое наслаждение моментом мужчины рядом, его тяжелая ладонь, скользнувшая вверх по ее плечу.

Слой, на котором ветвятся корни всех этих шуток без шуток – глубокий, темный и ледяной, на котором не прекращается невидимое с поверхности противостояние. Потому что, невзирая на галантный жест с ужином из того, в чем нет глаз, пищевые пристрастия Голода смотрят с каждой начищенной поверхности, как головы охотничьих трофеев, набитые и выставленные напоказ. Здесь его царство, и от них невозможно никуда деться: хруст костей и сухожилий зудяще тошнотворно проникает под кожу и веки. Зло за гранью человеческого понимания, но созданное именно человеком. И она знает, что сейчас он думает о ней как об одном из этих трофеев – возможно, разве что более изысканном, нежели остальные. Что бы ни случилось сегодня в деревне, она всё равно в итоге оказалась бы здесь. Его оживившийся взгляд даже этого не скрывает, а она должна держать спину как стойкий оловянный солдатик и не терять равновесия, чтобы всё вокруг не стало только им, а он сам исподволь продолжал всё сильнее колебаться в своих желаниях.

В последнее время этот маятник рассекает воздух со свистом движущейся секиры. Сегодня, притиснутая к грязной раскаленной машине, она уже почувствовала его разрушительность и тщету (замкнутый круг чувств того, что не может быть другим), но сейчас ей почти интересно, насколько сильно он может раскачаться, если лишить всадника той умозрительной черты между стремлением растоптать и восхищением, вокруг которой он кружит волком. Сколько боли это принесет ей и сколько пользы – ему.

Она не спрашивает себя, почему готова ради него на то, что многие назвали бы самоистязанием. Для нее это естественно. Силы, не сотворенные физическими, изначально считали любой вид исступления отталкивающим и порочным, но тот, кто понял Землю, понимает и то, что новые элементы рождаются из взрыва. Этот закон Отец вложил в каждую клетку каждого организма. Поэтому Его мир так прекрасен и так ужасен одновременно.

…Слой, на котором Голод снова выходит из роли, и, не видя, она чувствует, как вздрагивают крылья его носа, втягивающего запах. Вне зависимости от ее воли ее спина напрягается, потому что телесная память о хватке на горле в прошлый раз слишком свежа. Он никогда столько к ней не прикасался; хотя, казалось бы, что может быть более физическим, чем Голод? На этот раз его пальцы бережны, и их ласка так противоречива, что ей кажется – сейчас она в точности его понимает.

«Очень мило», собирается улыбнуться Рафаил в ответ на продирающее обещание в адрес тех, с кем ее собеседник вовсе не гнушается якшаться. Самое жуткое в мире рыцарство, спасибо.

«Ну-ну. Ревность никого не красит», собирается привычно поддеть она.

- Ты соскальзываешь, всадник, - выговаривает она вместо этого, и слегка запрокидывает голову, прислонившись затылком к его плечу. – Знаешь, что мне кажется? Что ты всё еще не знаешь, как меня готовить, и это выводит тебя из себя. Особенно теперь, когда, возможно, времени осталось не так уж много. Сломать меня было бы слишком хорошо – но слишком плохо. И не сломать меня было бы слишком хорошо – но просто невыносимо.

Высвободившись, она оборачивается – и сама обнимает его за шею обеими ладонями, и гладит по жесткой линии подбородка под прежний несмолкающий хруст костей и сухожилий.

- Мой бедный, бедный всадник. Я думаю, тебе стоит поцеловать меня еще раз, - произнеся это, она на секунду прижимает пальцы к его губам, удерживая его от ответа. – Помочь тебе накрыть? Пахнет восхитительно.
[icon]https://i.imgur.com/OxEIuGo.gif[/icon]

+2

17

Она всего лишь откидывает голову, а он, готов поклясться, чувствует, как пошло и по-человечески в его груди бьётся сердце. Но знает – это не его. Это – не то. Это тьма, бешеная, о рёбра долбится, потому что другого в нём быть не может. Это она бесится, загнанная в клетку чужим светом, ослеплённая, задыхается. Этой теплотой, этой простотой момента и его - идеальностью. Он опускает взгляд и смотрит на неё молча – больше походит сейчас на одну из тех застывших горгулий на Соборе Парижской Богоматери. Порочащий, противоречащий, но будто защищающий святое, вечное.

Он заглядывает в её глаза, в которых видит бесконечность и весь космос – потому что эти тела лишь оболочка для них, на деле они гораздо больше, чем всё это, но как легко забыть об этом, - смотрит на её хрупкую шею, мягкую бархатную кожу, будто мраморную, видит каждую вену и артерию, что разгоняют кровь, делая её такой настоящей, такой подходящей этому миру, что очень легко забыться – но он помнит, чувствует. Иначе это было бы уже не то.

У Голода не может быть страха. Это - чувства, они присущи лишь людям. Он слишком часто себе об этом напоминает в последние лет сто или двести. Но это так похоже на то, что он испытывает, когда Рафаил смотрит на него и видит насквозь. Читает, как открытую книгу, как всегда читал. Это их сближает и будто бы отталкивает на бесконечность друг от друга.
Рядом с ней – он начинает чувствовать, и это как одно из проклятий, на которые так любят ссылаться люди. Словно она меняет его, не делая при этом абсолютно ничего. Но он-то знает, что измениться не может. Что он тот, кто он есть, что у них свои роли. Что выбор оставлен людям. Но в этот момент он почему-то испытывает и обиду, и зависть, хотя игнорирует.
Его можно было бы сравнить с ребёнком. Такой же жестокий, эгоистичный, не понимающий, что происходит. Если бы не тысячи земных лет за плечами. Они видели, как меняется этот мир, вместе. По разные стороны баррикад, но всегда рядом.

Если я уничтожу еще сто тысяч людей, ты появишься снова?

Это словно тонкий баланс, созданный Творцом – его великий замысел. Голод чувствует, что без неё перестанет существовать и он. Останется просто беспросветный мрак, обезличенный, безразличный, всеобъемлющий.

Он не знает, как её готовить.

И что делать с тем, что внутри него. Его выбросили в этот мир с чётким указанием: ступай, сей голод, жди. Но тысячелетие сменялось тысячелетием. И он продолжал ждать. Каждый раз, когда вновь услышит этот голос. Зов. Ему хочется, чтобы она позвала его. Чтобы нуждалась в нём. Но она упрямо ждёт, отказывается. И тогда ему приходится появляться самому.

Её руки на его шее – это чистая нежность и обволакивающий покой. Он бы уже столько раз склонил перед ней голову, но она всё ещё не нуждается в нём.
Голод берёт её тонкое запястье и медленно опускает руку, отводя тонкие пальцы от своих губ – это слишком дерзкий и дразнящий жест, но его взгляд сейчас на удивление спокойный и серьезный. Он склоняется и целует её скулу целомудренно, как целуют родную сестру. В этом его смирение, которое он так редко показывает и которое так ненавидит. Впрочем, он не собирается отступаться от своего.

- Ты же понимаешь, что я лишь следую за тобой?

Поэтому он знает – колеблется не только он. Рафаил тоже ходит по той же шаткой грани. Они играют в эту игру вдвоем, иначе играть невозможно. Этот вердикт, а вовсе не вопрос, приносит удовлетворение. Он снова целует – на этот раз ладонь Рафаила – и улыбается привычно-вежливо.

- Было бы мило с твой стороны. Приборы и тарелки в той стороне.

Всё, что нужно знать о Голоде – никто не смеет хозяйничать на его кухне, кроме него.
И Рафаила.

Этот ужин можно было бы назвать тихой идиллией: приглушенный свет, приятная тихая музыка на фоне, аромат вкусной еды, эстетически приятный вид блюд. Впрочем, Голод отказывает себе в ещё одной привычке – он так и оставляет мясо на кухне, к которому больше не притрагивается. Он слишком старается, да? Это очевидно… но что же, пусть она почувствует себя сегодня особенным гостем. В конце концов, как часто они встречаются вот так, без зловония окружающих их трупов и нищеты?

- Bon Appetit, - чуть кланяется Голод, разливая вино по бокалам. В этом вечере всё было бы прекрасно, если бы не звон, разливающийся в воздухе, будто вот-вот должно лопнуть стекло. Но Голоду кажется, что было бы глупо нарушать такой вечер. Ещё глупее – заявляться к нему в дом без приглашения, - Надеюсь, ты оценишь по достоинству мои скромные старания.
Ещё Голод думает, что некоторым, конечно же, не хватает ума, чтобы это понять.
А за окнами, тем временем, собираются свинцовые тучи и поднимается ветер. Слуги быстро шелестят по уголкам дома, закрывая окна и двери. Здесь грозы всегда сильные, неистовые.
- Кстати, как дела у Михаила? Давно от него ничего не слышал, - будничным тоном интересуется Голод, будто не ему каких-то пятьдесят лет Михаил ссыпал проклятия горстьми и пытался в очередной раз убить.

[icon]https://funkyimg.com/i/36qxU.gif[/icon]

Отредактировано Famine (2020-08-20 10:53:57)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+2

18

- А, Михаил, - она рассеянно улыбается, глядя, как золотится в бокале луарский совиньон блан – жидкий сад крыжовника, белых персиков и лимонной травы; это один из немногих сортов, своей зеленью подходящих к овощам и даже индийским специям. Рафаил может почувствовать даже запах сухой прогретой земли виноградника. – Вот уж кого ни на гран не сточить никакому времени. Михаил как Пантеон в Риме – хранит все свои могилы, и глядящее в небо око никогда не закрывается. У него сейчас чудовищно много работы.

Михаил в своем ореоле из пылающих золотом копий никогда не покидает поле боя – в отличие от своих нерадивых подчиненных, делящих трапезы с бездушными земными карами. Впрочем, сейчас ему действительно не до личной вражды с всадниками – в его предназначении война с иными полчищами.

«Скромные старания» Рафаил оценивает по достоинству – она не часто вспоминает о еде, но, вспомнив, никогда не обижает повара дурным аппетитом. Даже если ужин в своей домашней романтической эстетике пронизан сюрреализмом от начала и до конца.

- Спасибо, - говорит она, когда после первой перемены в тарелке Голода по-прежнему нет ничьей мертвой плоти. Она слишком его поощряет, да? – Забавно, нут ничуть не изменился от культивации. Помнишь, как его готовили в Греции за пять тысяч до Христа?

Конечно, он помнит всё, чем перебивалось человечество с начала времен. Они оба помнят.

Однако, невзирая на безукоризненность приготовления – в этом хозяину дома нельзя отказать – у еды есть чуть заметный странный привкус. И дело даже не в грозе, наползающей с удушливой духотой, стонущим ветром и шагами, слышащимися в стуке оконных створок. Запах серы, который отчетливо можно ощутить на улице, еще не смеет вползти сюда и вклиниться в разноцветный калейдоскоп нежных и пряных ароматов.

Ты же понимаешь, что я лишь следую за тобой?

Дело в том, как он это произнес. Не так, как обычно, в попытке заставить ее сомневаться, а на пике искренности и смирения. Ударил ее ее же оружием. Потому что, разумеется, она всегда знала, что игра затрагивает их обоих, что энергия должна сохраняться, даже переходя из одного состояния в другое. Но это она всегда читала в его тьме как при дневном свете; она могла пронизать бесконечные алчные пустоты и не остаться в них на медленное переваривание. Он был тем, что она видела и понимала (пусть и не могла ни победить, ни утешить). Зато Голод – не должен был ее понимать. Он должен был видеть только свет, которым он восхищался, который ненавидел и который вожделел – и да, вероятно, следовать за ним, чтобы раз за разом пытаться утопить его в крови или взять в свои руки. Его должна была притягивать исключительно чуждая материя – и сама эта материя была не в ответе за притяжение.

Но что, если не только Рафаил всегда видел в нем больше? Что, если и он видел больше чем свет, и именно это всегда тянуло его именно к ней? Она никогда не допускала подобной мысли ни на секунду. Но если так и есть? Если он действительно, как и сказал, в конечном счете просто преданно ждет, когда она позовет его сама, будь это начало Откровения или нет? Когда позовет его – и признает этим, что они больше не просто фигурки разных цветов, способные на одно вечное столкновение?

…Означает ли это червоточину в ней?

Эта мысль отдается пульсацией в невидимой затягивающейся ране на боку, и она же отдает в соусе жженным сахаром и морской соленой горечью. Рафаил смотрит на всадника через стол: в приглушенном освещении его силуэт тяжеловесен, спокоен и кажется мягче обычного, хотя продолжает исподволь довлеть над длинными, багровеющими изнутри тенями. В глубине его грудной клетки все еще видны следы слияния теплых искр с льдисто-космическими крупицами страха.
Она чувствует точно такие же.

- Значит, ты уверен в том, за чем следуешь? – спрашивает она, и впервые в ее голосе звучит настоящая слабость.

Первый раскат грома рокочет медленной, глухой канонадой, и порыв ветра по-палачески срывает головки цветов в саду. Как это не вовремя.
[icon]https://i.imgur.com/OxEIuGo.gif[/icon]

+2

19

Если бы Михаил узнал об этом скромном ужине, он бы, вероятно, заявился на него первым и сделал бы всё, чтобы он не состоялся. Его отсутствие – маленькая приятность этим вечером, которую Голод смакует как терпкий вкус вина на языке.
- Он ведь в курсе, что даже Бог отдыхал на седьмой день? Было бы жаль, если бы он слег с переутомлением, – с равнодушной улыбкой замечает всадник, больше насыщаясь происходящим, чем своими собственными кулинарными творениями. Маленькие, ни к чему не принуждающие разговоры словно универсальный гарнир. «А помнишь?» - «Помню». «Египет?» - «Не забывай и про Рим». «Крестовый поход.» - «Даже не начинай».  Странно сознавать, что у них есть общие воспоминания и общее прошлое, не смотря на. И, в то же время, так естественно. Они вместе целую вечность. С момента его первого вдоха на этой Земле.

«Рафаил – его зова ты должен ждать».

«За меру назначай цену втрое выше».

Голод поднимает взгляд и смотрит в глаза архангела, в которых отражается ночная буря. Это один из немногих моментов, как ему кажется, когда они честны друг с другом. Когда они оба в равной степени уязвимы друг перед другом, но это не вызывает отторжения или дискомфорта. Как и не вызывает желания насмехаться и нанести решающий удар. Он спокоен, хотя для него Рафаил, проявляющий искренне свою слабость – это как чудо. Он относится к этому с уважением, как и ко всему, что делает архангел. Даже в противостоянии ему поступки Голода пропитаны восхищением.

- Это единственное, в чём я всегда буду уверен непоколебимо, - каждое слово звучит твёрдо и непреклонно. Это та опора, тот стержень, который сможет сохранить что-то важное, даже когда весь мир вокруг начнет рушится. Это то, что у него никто не сможет отнять, даже его собственные сомнения касательно всего остального. Воля Бог и его предначертанный путь – это точка, на которую компас всегда будет указывать, какую бы дорогу всадник не выбрал.

Может быть, он хочет поделиться этой уверенностью с Рафаилом, который, кажется, начал терять опору. Но он не знает, свойственна ли ему забота хотя бы о ком-то. Как не знает, способен ли он её проявлять. Они так долго жили среди людей, и все же привычки смертных иногда кажутся для него лишь кривой уродливой маской, которая не подходит. Ни одни слова не объяснят того, что он чувствует.

Разве что, может быть, музыка.

«Лунная соната».

Может быть - «К Элоизе».

Но это лишь один возвышенный звук, пробивающейся из общей канонады. Один вдох свежего воздуха, пронизанного озоном, чтобы в следующее мгновение вновь вспомнить – что значит, быть придавленным удушливым серным смрадом.
Он знал, что этот аромат чувствует не только он, но все же надеялся, что этот вечер не будут портить. Незваные гости – верх отсутствия манер. И все же, шаги на пороге становятся отчетливей. В шагах и раскатах грома слышится клацанье когтей и вой ветра. Бьющееся стекло сыплется бисером на пол, раскатываясь яркими застывшими каплями.

Они никогда не были здесь одни – ни люди, ни всадники, ни ангелы. Этот мир наполнен столь многими существами, и Голод видел многих из них. Он окутывал всю землю – они были его вечными спутниками. Черные подобия птиц с безликими глазами, будто смотришь в самую тёмную ночь. Он не питал к ним отвращения – ни к одному из существ не питал. Возможно, поэтому, а ещё из-за явного негативного отношения людей к всадникам, его считали «своим».
Он не возражал и не стремился кого-то переубедить. Если хотят считать его другом и соратником, это их воля. И их ошибка, с которой им придется жить в последствии и считаться. В конце концов, тысячи лет текли бы очень скучно, если бы рядом постоянно кто-то не мельтешил. С некоторым Голод вёл дела, это правда. Но он был уверен, что достаточно чётко объяснил о том, что он привык, когда его знакомые следят за своими манерами и соблюдают правила его дома.

Хотя он понимал их – потерять контроль так легко. Тем более если даже не пытаться его сохранить.

Голод встречает гостя лицом к лицу. Он стоит в центре тёмной комнаты, шторы из легкого сатина, как волны бушующего моря, вздымаются и опускаются. Единственный источник света – блики молний. Их глаза одинаково темны, а улыбки – одинаково фальшивы.

I love everything

     Fire spreading all around my room
   [indent] My world's so bright
[indent]  [indent] It's hard to breathe but that's alright

Hush
Shhhh...

- Извиняюсь за свой визит без предупреждения, - в голосе так хорошо читается небрежность и несдержанность.

- Ничего страшного. Полагаю, у Вас были на то причины. Но, боюсь, мой черед приносить извинения – я несколько занят и не смогу Вас принять сегодня. Позвоните моему менеджеру и назначьте встречу на другой день. Я был бы очень признателен, - в противоположность, голос всадника стальной ниткой монотонно прошивает воздух, не позволяя усомниться в его решении, не позволяя лишний раз шевельнуться. Любезность без любезности. Голод вскидывает подбородок, искренне желая, чтобы на этом они разошлись.

Но, конечно.

Конечно, нет. Он здесь не один. Треск стекла, хлопанье дверей и оконных рам крошит спокойствие вечера. Дом, с зияющими дырами, наполняется гулом и грохотом, пока два хищника обмениваются любезностями. Всадник не колеблется. Достает руку из-за спины и ножом режет расстояние между ними. Брошенное лезвие так четко и мягко входит в череп промеж глаз, словно отрезал кусок масла.

Этого мало всем – демону, чтобы умереть, ему, чтобы почувствовать удовлетворение. За пару шагов по хрустящим каплям стекла он преодолевает между ними расстояние, сбивает того с ног, придавливает ногой лопатками к полу и крепко хватается пальцами за рукоять ножа, выдергивая. Всаживает лезвие в живот, так глубоко, что уже пальцами чувствует горячую кровь – вовсе не кровь, а что-то чёрное, что наполняло демонов и, вероятно, его самого.

- Манеры - основа выживания, - на лице всадника не дергается ни один мускул, когда он ведет ножом в бок, вспарывая.

Вечер переставал быть вегетарианским.

Клацанье когтей за спиной не пугает [что его может напугать в этом мире?], но когда Голод оборачивается, то лишь успевает занести руку, когда клыки вспарывают его предплечье. У пса из пасти течёт черная слюна, и глаза светятся бликами молний. Его рёбра как клетка с острыми прутьями, и дыханье горячее жжёт кожу. Он рычит и кажется, что это лишь раскаты грома с улицы.
Тот случай, когда голод доводит до безумия и исступления.

Всадник бы в любой другой день, может, и потратил время на то, чтобы приручить эту тварь, но сейчас у него самого не хватает терпения. Он поддевает большим пальцем щёку пса и, заглядывая в эти животные глаза, рвет плоть по направлению к уху – тот не отпускает. У того сквозь ребра прорывается пламя, сжигая собственную плоть.
Клыки разжимаются лишь для того, чтобы дотянуться до чужой глотки, но Голод ловит его пасть руками. Растягивает, пока не слышит скулеж, и лишь тогда замирает.
- Твоё безумие слабое оправдание смерти. Помни, где твое место, и осознай, на кого посмел оскалиться, - Голод держит пасть крепко, когда огромный чёрный пёс начинает мотать головой. Ровно до тех пор, пока он не прижимается к земле, поджимая хвост. Всадник ломает ему нижний клык, вновь заставляя скулить. И только после того, как зверь затихает у его ног, отпускает его. Даже сейчас эта тварь не вызывает отвращения. Голод думает, что от неё ещё будет польза.

Но их прерывает бесцеремонный грохот, доносящийся с кухни. Конечно, демонов здесь больше. Они редко ходят по одиночке – многие из них слишком слабы и беспомощны. Сильные же предпочитают другие методы.
И это уже злит просто потому, как грубо они ведут себя в его доме. На его кухне. Насчет этого стоит поговорить подробней. И убедиться, что его слушают внимательно.

Голод сносит еще одного – валит на стол, достает самый большой тесак из подставки и слитным движением отрезает кисть в районе запястья. Всадник действовал не на инстинктах – на желаниях. Поэтому когда его пытаются задеть в ответ – впивается зубами в чужую глотку, рвет кожу, мышцы, артерию, выдирает кусок под чужие всхлипы, кровавый кашель, попытки вырваться, и это ему приносит настоящее удовольствие. Этот момент, когда под его рукой все еще бьется чужое сердце, когда на языке вкус горячей крови, а в глазах того, кто перед ним – нечто неуловимо угасающее. Голод выплевывает кусок плоти, облизывается довольно и пробивает рукой грудную клетку, вырывая сердце. Кажется, он сам теряет над собой контроль в этот момент. Забывает, когда надо остановиться. Забывает, что в таком виде – в чужой и своей крови, он намного ближе к понятию «монстра», чем те, кого он убил.

[icon]https://funkyimg.com/i/374oq.gif[/icon][sign]https://funkyimg.com/i/374op.gif[/sign]

Отредактировано Famine (2020-08-25 18:28:33)

Подпись автора

Th' expense of spirit in a waste of shame
Is lust in action; and till action, lust
Is perjured, murd'rous, bloody, full of blame,
Savage, extreme, rude, cruel, not to trust

https://funkyimg.com/i/34YYD.gif

+4

20

Ох, Войне и правда было скучно. Невыносимо скучно. Война не терпит скуку. Мирное время — это совсем не про него.

Война — это расприи, самые тёмные стороны человеческой души: столь хрупкой и столь прекрасной, когда она обнажает себя, не прикрываясь лицемерием и добродетелью. Война не подчиняется законам, не знает рамок и умеренности.

«Это преступление, насилие и проклятье», — говорят философы, воспевая мир, не ведая, что он и есть её порождение.

Но мир — это скука. Он банален и уныл. В нём нет красок и подлинных эмоций. Он — олицетворение лжи, спрятанной в короб с красивой обёрткой.

Но, право слово, как же скучно. Война бросает окурок на землю, втаптывает его носком ботинка и небрежно хлопает ладонью по чужой щеке, кривит в раздражённом разочаровании губы, когда видит, как голова безвольно кренится в бок.

— Сдох, что ли? — пинает того в плечо и цокает языком, наблюдая за тем, как тело грузно падает на бок: ни стона, ни движения. — Сдох. — Констатирует очевидное, сам себе, и тяжело вздыхает, вытирая кровь с ножа о перепачканный фартук. «Словно бутоны ядовитой хиганбаны, красное расцветает на белом!» — наверное, как-нибудь так, высокопарно и дочерта пафосно это выглядело в глазах Голода. Впрочем, конечно же нет: тому вообще ни до чего нет дела и, безусловно, он не стал бы обращать на подобное внимание. Если бы только Война не завалился в таком виде к нему домой. Знал бы ещё Война на кой чёрт запомнил, как эти цветы вообще называются. Пустые знания, пронесённые через века из Японии, страны до тошного суеверной, убеждённой, красная паучья лилия — символ мертвецов, любит почву, пропитанную кровью воинов, несчастливый знак. Война морщится и достаёт ещё одну сигарету, подхватывает рубашку и накидывает её на плечи, но не застёгивает. Смерть приводят не цветы и не дурные знаки — сами люди. Горький дым разъедает горло и не приносит ни капли удовольствия, Война окидывает скучающим взглядом помещение, натыкается на собственное отражение в грязном зеркале и мажет большим пальцем по щеке, смазывая кровь, замирает. Растягивает губы в улыбке, находя решение в своих же мыслях: ответ был так близок — почему он сразу об этом не подумал?

Если хочется развеять скуку — найди того, кто не терпит вмешательства в свою жизнь.

У Войны лихорадочно блестят глаза, жаром обжигает рёбра, жар, словно живой — извивается вокруг костей, выжигает внутренности, и что, если не это, доказательство жизни? Война знал, что Голод не разочарует его, но не думал, что это будет столь завораживающего, столь восхитительно. Губ касается маниакальная улыбка, сердца — бешенный ритм, когда он видит, как тот впивается зубами, словно оголодавший зверь, в глотку демона, как вырывает шмат плоти, вместе с мышцами. Когда видит, как легко чужая рука пробивает грудную клетку, ломая и дробя кости, не чувствуя преграды. Как давно он не видел его таким? Кажется, что вечность. Война бесшумно, вместе с раскатами грома, спрыгивает на пол, из окна: у него никогда не было манер, как и не было желания их выказывать, поэтому вход через парадную — совсем не для него, — под ботинками ломаются осколки битого стекла, чёрная, как смоль кровь. Война пальцами ведёт по подоконнику, завороженно наблюдает, как осколки — режут кожу, но словно не чувствует этого, как не чувствует ледяного дождя, что заливает пол, как не чувствует напряжения и чужих эмоций. Ему нет до этого дела. Он опирается локтями о подоконник, окидывает взглядом погром и откидывается назад, удерживая шаткое равновесие, подставляет лицо ливню, сдерживает рвущийся, застревающий в горле, смех — какая чудесная ночь! Война касается кончиком языка верхнего клыка, когда резко подаётся вперёд, и в его жестах нет ничего человеческого, в его жестах таящая угрозу грация, его пальцы путаются в волосах ещё одного, пока живого, демона, сжимают их: удар под колено, чтобы рухнул, рывок, чтобы сорвать голову с плеч, ломая хребет. О, глупое создание, ты никогда бы не смог даже ранить кого-то, вроде Голода, даже, выждав, как тебе кажется, нужный момент.
У Войны лихорадочно блестят глаза. Лицо в брызгах гнилой крови, что стекает поверх человеческой, ниже, к шее и ключицам, по груди. Война не чувствует страха, когда оказывается подле Голода, напротив него, Война хочет запомнить. Высечь в памяти этот образ, искажённый чудовищем внутри, который всегда был заточен под каркасом костей, в душе, если у них таковая вообще имеется. Война почти с трепетом касается чужой шеи, прижимает ладонь к груди, взволнованно вслушиваясь в сердцебиение всадника, и сокращает расстояние между ними — слизывает кровь с чужих губ едва ли не с урчанием, встречается взглядом с Рафаилом, когда смотрит через плечо Голода.

— Ох, прошу прощения, надеюсь я не помешал вашему свиданию? — Война — сама беспечность, но в тоже мгновение он оказывается уже рядом с девушкой, — мне было скучно, — отвечает на вопрос до того, как его спросят какого чёрта он тут забыл,  — прекрасно выглядишь, дорогая, — вкрадчиво отзывается, хищно облизывает губы и вдруг сжимает пальцы на чужой шее, вжимая архангела в стену, — надеюсь, ты не хотела ему мешать? —  и это шепчет в самые губы, встречая чужой взгляд тёмным, таящей в себе угрозу лаской касается чужой щеки, размазывая кровь и по щеке столь благородного создания — превосходно. Война подаётся ещё ближе, почти прижимаясь грудью к груди, выдыхает жаром, скользнув ладонью с щеки на стену, но не разжимая пальцев с шеи, не позволяя ей ни отвлекать Голод, ни уйти прочь, — разве он не прекрасен, когда не закован в цепи сдержанности и пустых приличий? — продолжает, обжигая дыханием уже ухо, позволяя ей видеть — его. О, если Война и закончит своё существование, то только от руки Голода. [nick]War[/nick][status]all of the Pieces[/status][icon]https://funkyimg.com/i/355Ed.gif[/icon][fandom]Christian Mythology[/fandom][lz]Так подносят жертвы Богам, проливая реки крови, проливая слёзы, меняя жестокость на мнимое благополучие.[/lz]

Подпись автора

AU:
Bad Things [Shit Reality]
In My Bones [Mythology]


My kingdom for your last breath [WoW]


+4

21

Однажды небо раскололось на одну к десяти, и ангелы бились с ангелами. И целая сотворенная Отцом Вселенная с самого начала жила борьбой и в борьбе становилась всё сложнее и многообразнее, но когда ангелы бились со своими братьями, это была война. Из вражды родилась ожесточенность, из ожесточенности - жестокость. Жестокость пристала к рукам и душам Павших, и, не в силах избавиться от нее, в ночном мраке они начали находить в ней удовольствие.

Позже люди назвали это: «приспосабливаться».

Наслаждение демонов болью - это их вечная месть небесам. Люди упиваются жестокостью, потому что чувствуют свою слабость и боятся смерти. Чем больше в них страха, тем сильнее им нужно хотя бы на несколько мгновений ощутить свою власть, контроль над другим существом, осознать себя на пике жизни, когда самый громкий звук во вселенной - это стук крови во всех жилах тела. Чем больше в них страха, тем больше чужого страдания им требуется, чтобы достичь этой вожделенной эйфории. Именно поэтому секс так тесно переплетен в человеческом подсознании с удовольствием подавления и удовольствием боли. В каком-то смысле для них он - отражение войны и торжества собственной жизни.

Есть ещё одно придуманное ими понятие: «освобождение», «возвращение к звериному истоку», «священный берсерк». Экстаз ницшеанского дионисийского начала. Звучит красиво, но если возвращение к истоку вызывает одну неутолимую жажду крови и разорванной плоти, то в этом нет ничего по-настоящему звериного – только больные бешенством животные жаждут крови без надобности. А это - просто возвращение человека к худшему в человеке.

Жажда затапливает дом вместе с раскатами грома, битым стеклом и влажными мясистыми звуками разорванных мягких тканей и выпавших внутренностей. Голос итальянского тенора превращается в хруст перерубленных сухожилий и треск расколотого черепа.

Старый как мир парадокс: Голод убивает демонов, пришедших за ней, но это сражение против нее.

Сначала Рафаилу некогда об этом думать: тень со стены прыгает в трехмерное пространство, на ходу обретая пепельно-серую плоть, окутанную жужжанием насекомых. Этот гул черных мух выдает движение сверху и сзади, и, плеснув волосами в развороте, она кратко ловит в ладонь угольный сгусток внутри чужой грудной клетки. Тело демона, пробитое ее рукой насквозь, содрогается в шоке, словно насаженное на пику. У хищников преисподней тоже есть глаза, и тоже есть жизнь, в течение которой они на что-то надеялись; и чтобы не продлять агонию, Рафаил сжимает ладонь. Ее движения, обычно певуче-мягкие, обретают скупую, палаческую лаконичность.

- Отпускаю тебя, - шепчет она, и мертвые мухи сыплются на пол.

Гончая с разорванной пастью скулит на полу, пока она отпускает еще одного, одним движением вогнав столовый нож ему в глазницу. Он успевает полоснуть ее по боку, и на прорехе в ее шелковой хламиде остаются следы гноя с когтей.

- Тот, что грядет, будет наш, - хрипит он в исступлении, своей разговорчивостью уступив ей момент.

Этого исступления слишком много для обычной стычки, какие происходят не раз и не два за век. Демоны сорвались с цепи, кидаясь в нейтральный дом безумно, словно на штурм небес, и Голод… ей жутко взглянуть на него, потому что то, что он делает – это насыщение, и нет ничего более жуткого, чем видеть, как то, что не способно насытиться, пытается сделать это в такой гротескной форме. Каждое его движение, взвешенное и последовательное, стремится довести жестокость до своего предела, пока предела уже не остается, и он не вгрызается зубами…
Порыв серного, провонявшего паленой шерстью ветра, мазутно-черная кровь растекается по полу, подступая к ногам, хаос пульсирует в фонтанирующей сгустками артерии, и это момент, когда исступление объясняется – не только тем, что мир подходит к тому, что грядет, но и кое-чем гораздо прозаичнее.

Ботинки Войны хрустят по стеклу. К черной дыре прибавляется багровая сукровичная бездна, и всё вместе это воет, облепляя тело под одеждой грязью куда нестерпимее, чем грязь от лопнувших оспин в зараженной деревне.

Вокруг не осталось не пропитавшегося жестокостью воздуха. Война вслушивается в стук сердца Голода (она знает, что сейчас то бьется ровно, как часы), и Рафаил делает шаг назад, еще один. Она хочет уйти туда, где буря разрушает сад, но не успевает.

«Надеюсь, ты не хотела ему мешать?», - в шепоте, обжегшем лицо, вибрирует возбуждение. Война – это то самое изобретенное человеком «возвращение к истокам» и «священное безумие». Война – это тот миг торжества, который серийные убийцы пытаются продлить, до конца вглядываясь в угасающие глаза своих жертв. Из четверки всадников Война больше всех, исключительнее всех любит свою работу, и нетрудно догадаться, о чем идет их давнишний спор с Голодом.

О, разумеется, она хотела ему помешать. Она взяла бы его залитое кровью лицо в ладони и заставила бы его глаза проясниться. Но только Война смыкает пальцы на ее и без того передавленном горле, и она смотрит через его плечо, как ему того хочется, и, встретившись с Голодом глазами, понимает: если вокруг в эту же секунду не встанет еще с десяток демонов, он бросится на «заскучавшего» собрата.

И какой-то тихий безжалостный голос внутри нее говорит: отлично; зло пусть пожрет себя само.

Эта мысль полна такого ожесточения, что ее начинает трясти, потому что сама ее суть, - суть, которую Рафаил бережет в себе светом маяка, - ее отторгает.

«Разве он не прекрасен?», - между их прижатыми телами, прокладывая себе дорогу, течет вниз чья-то кровь. Рафаил закрывает глаза и хрипло, насильно вздыхает сквозь хватку. Если сегодня еще кто-нибудь хоть раз….

Снова звучит треск рвущейся кожи, но на этот раз он похож на музыку растущих из земли стеблей: крылья прорывают ее лопатки силой ослепительного, озоново-ледяного огня. Всё вокруг, от отрубленных конечностей на полу до тлеющей угрожающей ласки напротив, становится светом и холодом, полным пронизывающих насквозь игл. Архангел взмывает вверх, опрокинув Войну навзничь, и упавшим прибоем опускается обратно, босой ступней встав ему на шею.

Между белоснежных перьев открываются и закрываются десятки пылающих глаз, и когда Рафаил говорит, его голос звучит несколькими нечеловечески накладывающимися друг на друга голосами.

- Мне. Вас. Так. Жаль.
[icon]https://i.imgur.com/OxEIuGo.gif[/icon]

Отредактировано Raphael (2020-08-31 23:46:05)

+3


Вы здесь » Nowhere[cross] » [now here] » Eat you alive